«Новые женщины» рубежа XIX–ХХ веков на практике или в теории стремились доказать возможность реализоваться вне семьи, занимаясь образованием, профессиональной деятельностью, участвуя в феминистическом или революционном движении. Все расширяющиеся горизонты публичной деятельности делали приватную сферу семейной жизни, брак и следовавшее за ним материнство не единственным жизненным сценарием для женщины. В распространявшейся «эмансипированной» литературе культивировался новый тип женщины. Даже работы медицинского характера нередко содержали призыв восстать против положения «безвольной рожающей машины»[1452]
. Все чаще на страницах своих дневников юные барышни высказывали мысли о нежелании вступать в брак. Они либо априори отрицали материнство, либо полагали, что последнее, в силу различных причин (необходимость самостоятельно заработать на хлеб, обеспечить себя и потомство, получить высшее образование), должно быть отсроченным, в связи с чем не спешили заключать браки. Идеи женской эмансипации, вышедшие далеко за рамки столичного общества, вводили материнство в ранг того ограничителя публичного самовыражения женщины, что депривирует иные жизненные сценарии. С помощью отказа от материнства женщина конструировала собственное «Я», стремясь найти свою гендерную идентичность вне традиционных женских ролей, обусловленных биологией. Поскольку, по словам социолога Б. М. Бим-Бада, «женщина, выступающая в роли живой машины для рождения детей, практически не имеет шансов на социальное освобождение, ей крайне трудно получить хорошее образование и практически невозможно построить успешную профессиональную карьеру»[1453].В то же время следует учитывать, что женщины того времени отрицали материнство не столько из‐за собственных убеждений, сколько из‐за сложности совмещения двух сфер бытия – частной и публичной. Ввиду незрелости социальных институтов (отсутствие поддержки материнства и детства), зависимого положения женщины в семье и обществе, доминирования принципа «разделения сфер» в семейной жизни, малого участия мужей в исполнении родительских функций, материнство зачастую являлось для «новых женщин» эпохи не сосредоточением женских радостей, а приговором, ставящим крест на их личной свободе и самореализации. Отрицание деторождения в собственной жизни становилось протестом против навязанного извне конструкта идеальной женственности и средством, позволяющим реализоваться на иных (кроме материнства) поприщах человеческой деятельности.
Советская Россия оказалась первой в мире страной, легализовавшей аборты в 1920 году постановлением народного комиссариата юстиции «Об искусственном прерывании беременности»[1454]
. Вопреки внедрению новых принципов планирования семьи, мер, направленных на повышение рождаемости, – наша страна продолжает лидировать по количеству абортов[1455]. Столетний юбилей этого нормативного акта заставляет заново рассмотреть историю российской социальной политики регулирования деторождения.Анализ современных российских исторических исследований по теме ограничения рождаемости демонстрирует доминирование описательности и консервативности подходов: предметом этнографов выступают традиционные практики абортирования и предотвращения беременности в крестьянской среде[1456]
, историки медицины делают упор на развитие научного акушерства, историки повседневности редко привлекают новые исторические источники[1457]. Новаторскими выглядят исследования зарубежных историков, которые под влиянием подходов феминистской антропологии, гендерной истории ставят новые исследовательские вопросы относительно истории репродуктивной политики и контроля над рождаемостью[1458].Мы разделяем подходы феминистской антропологии и гендерной истории, нацеленные на пересмотр исторического материала относительно потерь и приобретений для женщины. Концептуальными рамками исследования явились теории биовласти и биополитики, получившие классическое выражение в работах М. Фуко, а также теории социального контроля и медикализации, развиваемые Э. Фрейдсоном и П. Конрадом.