Последовало несколько недель мучительной бессолнечной жизни, несмотря на царившее за окном яркое лето. Кирюха притянул к себе все ее мысли и нервы, тайные подспудные желания. И все это время она даже боялась смеяться, потому что в те области, которые обнаружились в ней и где именно обитали эти желания, нет доступа смеху. Теперь она ходила на работу в каком-то оцепенении, будто по принуждению, и все обыденные дела выполняла механически, не понимая их смысла. Временами она еще пыталась докопаться до себя, выдергиваясь в действительность, но тут же уходила на глубину, в самое себя, где не оставалось никого, кроме Кирюхи Подойникова. Иногда ей было невыносимо страшно, когда в Кирюхе просыпалось обыкновенное зверство, и он, намотав на кулак ее волосы, швырял ее на постель, а она лежала, не в силах сопротивляться, и думала именно: «Господи, страшно-то так». Женщина была для него кусочком воска, из которого он привык лепить все, что ему вздумается. Он то и дело спрашивал: «Тебе хорошо? Ты счастлива?» Если это и было счастьем, то пепельно-серым, подернутым пеленой бессознательного. Неужели именно это называлось «быть собой», то есть попросту жертвой?
Она заметно похудела, вдобавок случилась задержка на две недели, которая заставила ее поволноваться на полном диапазоне от радостного «неужели правда?» до «что же мне теперь делать?», однако напрасно. Никакой беременности не было и в помине, были элементарная усталость и издерганность. Пожилая врачиха с бесстрастно-мудрым лицом слегка покачала головой: «У вас, милочка, скорее всего, легкая форма генитального инфантилизма. Выносить и родить ребенка возможно только при гормональном лечении». Инфантильная матка! Почему же никто прежде ей этого не сказал, не назначил лечения? Инфантильная матка означала еще и то, что ей так и не удалось вырасти, стать настоящей женщиной. Она продолжала оставаться маминой дочкой, Наденькой, редким тепличным растением, и может быть, так и задумано было с самого начала, что она навсегда останется рядом с мамой, будет наблюдать ее постепенное увядание, ухаживать за ней и выполнять все ее прихоти и капризы? Кто-то ведь должен, это так. Но при этом ей самой никогда не стать матерью, не взять на руки собственную дочку. За что ей это? И что вообще впереди, кроме работы в редакции журнала, который по большому счету давно никому не нужен? А Вадим еще обвинял ее в том, что она некогда бросила ребенка, полосы на животе разглядел. Вот теперь она точно могла предъявить ему медицинскую справку: на, читай. Но господи, какая же горькая вышла насмешка! И кто это так жестоко шутит с ней? Кто?
Она ничего не рассказала Кирюхе, его этот вопрос наверняка не волновал вообще. Однако, узнав о себе кое-что новое, Наденька ощутила резкое отчуждение и явную бессмысленность происходящего. Кирюха вдобавок пристрастился одалживать у нее деньги, поначалу рублей по сто на пиво и сигареты, потому что его пособия ни на что не хватало, а работать в туалете он больше не хотел; потом стал стрелять по пятьсот, мотивируя тем, что у нее же есть зарплата, а у него нет. «Одалживать» – означало просто подкормиться, без намека на то, чтобы когда-нибудь вернуть эти деньги. Но это Наденьку не больно-то волновало до тех пор, пока в голове ее царил дурман под названием Кирюха Подойников, и Наденька не могла адекватно воспринимать происходящее. Теперь ей захотелось выскочить наружу хотя бы на несколько дней, выпутаться из липкой паутины…
Она сказала, что едет в отпуск. Отпуск ей действительно полагался. Наденька взяла билет до Валдая, где теперь проживала ее сестра с мужем и двумя детьми. Мама спросила, надолго ли. Где-то на неделю. «Ого!» Мама теперь на все отвечала: «Ого!», утвердившись в зацикленном времени домашнего мирка и предпочитая не выходить на улицу, хотя формальных причин для этого не существовало. Она попросту присвоила Наденьку из невозможности переносить полное одиночество. Перед отъездом Наденька купила ей новый телевизор, потому что старый практически отдал концы, а мама жила исключительно сериалами, перипетиями экранных героев, и на неделю они способны были заменить ей Наденьку.