Мы смеялись всегда, когда были в месте: это ещё один из Божьих даров моего любимого — тонкий юмор, юмор на полутонах и нюансах, юмор, который, вполне возможно, кому-то со стороны и не покажется таковым. Но это был наш с ним язык, наш стиль общения. И даже в постели, на высшем накале эмоций это не покидало нас.
Наша духовно-интеллектуальная близость усиливала, углубляла телесную, и наоборот. Мы жили интересами друг друга, что только обогащало собственные интересы каждого.
Каждый из нас был специалистом в своей области — преданным делу специалистом, фанатом, можно сказать. Притом что наши специальности соприкасались весьма относительно — искусство театра во многом построено на слове, и предметом моего изучения было слово — тем не менее, при неформальном подходе к этим двум областям, где царил «глагол», находилось огромное количество точек соприкосновения.
Иногда, например, Антон жаловался мне, что ему не нравится какая-то фраза в пьесе: то ли она излишне откровенна, а ему требуется некоторая завуалированность словесной информации, чтобы актёр сыграл смысл нутром, а не произнесённым словом — Антон был человеком тончайших нюансов — то ли напротив, требовалось сделать сцену на единственном слове, короткой фразе, при полном отсутствии игры. Тогда я углублялась в семантику, как художник углубляется в палитру, композитор в аранжировку, а повар — в набор специй. Для меня это было таким же увлекательным занятием, как решение сложных алгебраических уравнений на школьном математическом факультативе — при бесспорном и очевидном гуманитарном складе натуры, я испытывала истинную страсть к математике. Каждое удачное решение лингвистической задачки, заданной Антоном, вызывало во мне те же эмоции, которые, вероятно, вызывает у грабителя или игрока взятие банка.
Благодаря такому тесному соприкосновению с театром, курсе на третьем я начала писать пьесы. Богатый режиссёрский опыт Антона помогал делать первые шаги на этом сложном поприще.
Летом восемьдесят четвёртого я защитила диплом и подала документы в аспирантуру.
Дора тоже защитилась этим летом, а Антон помог ей получить направление в один из московских театров, с режиссёром которого был в приятельских отношениях.
Личная жизнь Доры складывалась не так безоблачно, как моя. Её первый мужчина оказался не слишком чистоплотным, и она лечилась почти год после непродолжительного романа.
Сейчас Дора пребывала в одиночестве и думать не хотела ни о каких знакомствах. Её яростная злоба на подлого обидчика постепенно перерастала в стойкое презрение ко всему мужскому роду. Я понимала, что это лишь прикрытие тоски и страха — тоски по любви и страха новой ошибки — и пыталась вывести Дору из тупика, в котором она неуклонно увязала.
— Ты превращаешься в старую деву! — Говорила я.
— Ну, девой мне уже не быть… — И я слышала нотки жестокости в её голосе: — А от старости и тебе не уйти.
— Я никогда не состарюсь — я люблю и любима! А вот ты…
— Тебе доставляет удовольствие топтаться по моим мозолям? Ну что ж, давай…
— Она саркастически и снисходительно улыбалась.
— Вот! — Горячилась я, — ты уже и во мне невесть кого видишь! Да я люблю тебя! Ты моя единственная подруга! Я хочу тебе помочь!
— Благодарю. — Дора чуть сбавляла обороты. — Но второй Антон ещё не родился на этот свет. Так что моя судьбина на сей раз решена вот таким образом. — Её жест словно демонстрировал монашеское одеяние. — Не плачьте обо мне. У меня есть любимая работа… вы, в конце концов. — Она уже представляла собой смиренницу. — Рожайте поскорей детишек, более преданной няни, чем я, не найдёте.
— Я не хочу детишек, ты знаешь. И не хочу делать тебя няней, я хочу, чтобы ты снова стала женщиной!
Мне было искренне жаль подругу, лишённую той огромной радости, которую дарила взаимная любовь. При Доре я всякий раз прикусывала язык, как только с него собиралось слететь очередное «а вот Антон…» — а не говорить о нём больше пяти минут я не могла. И как результат, во мне расцветало махровым цветом чувство вины и перед Дорой — за моё безоблачное счастье, и перед любимым — о котором я хотела кричать на всю вселенную, но не смела открыть рта, да и перед самой собой — за мягкотелость и… и за это самое чувство вины. Круг замыкался, как это было со мной с самого моего осознанного детства.
Как-то я спросила у Антона:
— Что ты думаешь о Доре как о женщине?
— Ничего, — сказал он, — я на неё под этим углом не смотрел.
— Посмотри, — попросила я.
— Зачем?
— Она так одинока, ты не мог бы иногда доставлять ей удовольствие?
— Ты это всерьёз? — Антон удивился.
— Вполне.
— Ты знаешь, я вовсе не ханжа… но не до такой степени…
Как-то вскоре после этого разговора, когда я, вытянувшись, лежала животом на его животе, он сказал:
— И что, ты готова уступить это место другой?