Унижало ли Антона наше решение?… На том духовном, интеллектуальном и культурном уровне, на котором находились мы — все трое — подобные вещи воспринимались совсем под другим углом и уязвить кого-то из нас были не в состоянии. Уязвить можно нечто больное, неполноценное, а мы были здоровы. И комплексами не страдали — кто-то с рождения, а кто-то избавлялся от них в процессе духовного роста и саморазвития.
А белые розы… Так чему они только ни сопутствуют!..
Поезд тронулся и словно оторвал нас от всего мира. Мы вдвоём на необитаемой планете, мчащейся сквозь холодную ночь. Только он и я. Только мужчина и женщина — здесь и сейчас, без прошлого и без будущего, без корней и поводьев. Без «плохо или хорошо», без «правильно или неправильно».
В вагоне было тепло. Мы устроились за столом друг против друга. Захотелось есть.
— Я голодна, а ты?
— Я тоже.
— Ты предусмотрителен.
— Тебе нравится? — он обвёл взглядом стол.
— Ты… издеваешься?
— Шучу. Музыку хочешь?
— У тебя цыгане за дверью?
Он засмеялся и достал свой лэптоп. Вставил переливающийся радугой диск, показав прежде его название. Моего английского хватило, чтобы понять, что сейчас зазвучат «золотые баллады мирового рока».
Какой там у нас на первом месте инстинкт: самосохранения или продолжения рода?…
Пока наше желание не умереть с голоду доминировало над желанием предаться любви. Возможно, потому что мы знали: нам хватит времени и на то, и на другое…
Но нам не хватило ни ночи в поезде, ни трёх дней в Петербурге.
Давид был горяч и страстен. А его внешность, его тело просто сводили меня с ума.
Откуда во мне эта воспалённая, гипертрофированная чувственность в восприятии окружающего мира?…
Моё детство
Больше всего на свете в детстве я любила проводить время с папой. Особенно гулять и «ходить в походы». Впрочем, я старалась увязаться с ним хоть в гастроном — кроме всего прочего, это избавляло меня от общения с матерью наедине.
Мои первые шаги по жизни сопровождались папиными репликами вроде: «заметь, как забавно сидит этот пёс!», или: «а ну-ка, всмотрись, что ты видишь в силуэте этого листочка?», или «глянь-ка, какой носище у вороны!».
Чуть позже у нас появилась забава: сидя в метро, трамвае или на лавочке в сквере мы выискивали «красивые» лица и легонько направляли взгляд друг друга в сторону находки. Иногда лица попадались карикатурные, но папа не позволял мне ни смеяться над ними, ни даже иронизировать.
— Это несчастный человек, — говорил он, — его лицо искривилось от многолетней ненависти…
А вот тут мы могли поимпровизировать и позабавиться:
— К соседской кошке! — смеялась я.
— К скрипящей форточке! — подхватывал папа.
А иногда изредка он говорил: смотри, правда, у нашей мамы самые красивые на свете волосы?., руки… шея… — но это происходило всё реже и реже, по мере того, как жизнь его становилась всё более одинокой и печальной, всё более горькой от неразделённой любви, всё более безотрадной и безнадёжной в своей определённости.
Милый мой папа! Ты столько дал мне!., сам, возможно, того не осознавая!..
Шесть лет тому назад
Я испытывала восхищение… эстетический оргазм от одного взгляда на Давида: будь то спина, облачённая в безукоризненно сидящий костюм, или прядь волос, скользнувшая к бровям, или едва заметное движение руки…
Где мы были, с кем встречались и что делали, я не очень-то и помню. Я всё время пребывала в тумане переживаний нашей последней близости и предвкушения следующей. Встречаясь со мной взглядом — на приёме ли, на банкете, в машине или где-то ещё — он накрывал меня своей нежностью, вибрирующей от желания, и раскалённой нетерпением, доходящим до отчаяния. А у меня подкашивались ноги.
Что будет дальше, я старалась не загадывать.
Но тоска скользкой юркой змеёй проникала всё глубже в моё сердце. Я не хотела показать этого Давиду, я не хотела отравлять последние часы нашей любовной сказки предчувствием расставания.
Но в последнюю ночь, в обратном поезде, я сорвалась.
— У тебя нет ощущения, что наш роман отдаёт кровосмесительной связью? — Сказал, устало улыбаясь, Давид.
— Оно у меня с самого начала. Не знаю только, кто я тебе — сестра или мать? — И тут меня понесло. — Давид… Как теперь быть? Я не смогу без тебя, я не смогу без Антона. Я умру, если он узнает… — Я плакала в его крепких объятиях на узкой вагонной полке. — А если не от этого, так от тоски и ревности…
— Умирай сейчас, пока я рядом. Потом я тебя воскрешу, и ты будешь жить дальше.
— Что ты имеешь в виду? — Я подняла на него своё зарёванное лицо, не успев сообразить, что дарю ему на память не самый свой эффектный портрет.
— Я инвалид души, Зоя. Я патологический бабник. Я не знаю, женюсь ли я когда-нибудь. Мне не нужна женщина надолго, мне нужна каждый раз новая. Я любил тебя эти несколько дней. Но это — предел, больше ничего никогда у нас с тобой не будет.
Я окостенела от такого признания. Внутри вдруг возник ледяной вакуум. Мгновенно — как в замедленной съёмке — вместилище моей души покрылось острыми изъедающими кристаллами. Стало пусто и гулко — никаких чувств, даже удивления. Ноль по Фаренгейту.