— Думать мало. Надо делать. А то ты так пропадешь. Что твоя физкультура дает? Помахал руками — и все. А надо как следует потрудиться. Ну-ка, мыслимо: ты каждый день сидишь!.. Так и сердце остановится, как у того Обломова. Думаешь, я зря сидела около твоего телевизора, ничего не почерпнула? Нет, я все уловила. Сердце у нас на века заведено предками нашими работать — пахать, сеять, убирать! А ты его гнетешь сидением, мыслимо ли? Не-эт, нельзя, чтобы кровь застаивалась, сердце разорвется. С чего инфарк хватает? С того, что без физического труда. Вон я скока у тебя побыла, и уже сердце колет, руки усохли. Хорошая твоя квартира, но ту дачу не упусти. Боже упаси.
— Хорошо, мама. Как соберусь с силами, куплю.
— Да ко мне чаще приезжай. Разминаться. У меня знаешь сколько будет работы? Я там все сделаю не хуже, чем в твоем скворечнике. И ванну поставлю. И душ. Думаешь, я у тебя зря жила? — И смеется: — Я все схватила.
На вокзале, уже когда уложили упакованную печку в багажник, мама посмотрела мне в глаза стихшими — так похожими на мои! — глазами.
— Сынок! А помнишь, ты мне обещал телевизор? К дню рождения.
У меня сердце оборвалось: «Да, обещал! Обещал! Прости, мама! Я когда-то и костюм тебе обещал, кажется, к пятидесятилетию. За все прости!»
— Телевизор не надо. Это дорого для меня. Мне хоть бы приемничек какой. Хоть маленький. А то я там как кукушка.
Она смотрит на меня совершенно моими… стихшими глазами, и я с болью отмечаю, что она совсем старенькая, моя мама: отвисает кожица под подбородком, рыхлые, в паутинах морщин, слюдяно-стеклянные, помятые щеки; а глаза — тихие-тихие, мои. Из всех ее детей я поразительно похож на нее. Вот и губы мои, полный, прямые, щедрые, как говорит она. И нос.
И вдруг пронзило: «А может статься, что вижу в последний раз! Что не будет этого старенького, похожего на мое, лица…»
Она целует меня святым материнским поцелуем. Крестит: «Дай бог тебе жизни…» И уже из автобуса просит:
— А вообще мне ничего не надо, сынок. Ты первым делом купи себе магнитофон. Запишешь все мои песни, мой голос, пока я живая…
Я взглядываю на нее, и во мне точно бы вспыхивает молния, высвечивая всю мою жизнь, все мои ошибки, все беды: «Да ведь истина — в ней, в моей маме… Да, все то, что претило под действием времени: родительское благословение, родительский опыт, чистое честное сватовство, чистая открытая любовь… Ее голос — голос предков, голос Родины. Да, конечно, она права и беспомощна в своей правоте, права на основе тысяч лет, и мое слово должно стоять на этом».
Автобус трогается.
Я бегу рядом.
Мама кричит:
— О себе подумай!
И машет в окошко рукой. Морщинистой. С неразгибающимися уже пальцами. Той рукой, что стирала мои пеленки. Что столько переделала на своем веку.
А у меня горит: «Откуда у нее такая энергия святого, жизненного? Ведь она с семи лет — круглая сирота. Ходила по дворам, работала по найму, жила, где пригреют…»
Из выхлопной трубы бьет едкая струя дыма. Но перед глазами — родное предгорье, хутор, станица, вся в цвете весны, как невеста в подвенечном наряде…
Ой, чеботы, чеботы
Из бычка!
Чего ж вы не робыте,
Як дочка?..
Мне еще многое придется разгадать в моей родине, в моей маме.
Автобус, кажется, вытягивает сердце, расплывается слезой в конце улицы, все уменьшаясь и уменьшаясь. Вот он вспыхнул в последних лучах солнца, за тополями, на выходе в степь, сорвавшейся звездой. И — вот-вот погаснет….
Няня
Олегу Михайлову
Чуть обидится мама, так сразу: «Я тебе няньку нанимала, а ты…» А отойдет: «Уже напыжился! Ну, точно как маленьким был…» — «А какой я был?» — «Да не приведи господи!» И смеется со страхом и радостью, вспоминая, какой я был «не приведи господи».
«Деятельность» моя, по маминому рассказу, началась с того, что я, только начав ползать, подобрался, когда мама вышла за кизяками, к нашей квочке-труженице, выводившей каждое лето три-четыре раза цыплят, повытаскивал из-под нее яички и одно за другим порасколотил о кирпичи, на которых стояла кровать. Когда вернулась мама, картина была ужаснейшая: разбитые яички валялись по всей хате, из некоторых не дождавшиеся своего срока цыплята поднимали слабые слепые головки; рассерженная квочка коркотала и топотала с растопыренными крыльями — то намеревалась клюнуть меня, то поднимала своих голых, не набравших еще сил птенцов.
«Как она не выклевала тебе глаза? — пугается еще и теперь мама. — Сколько таких случаев было!»
Чтобы не творил подобных «чудес», меня привязывали к чему-нибудь, но и тогда не обходилось без происшествий: раз перевернул на себя стол, к которому привязали, другой — чуть не спалил хату: хотел пережечь веревку, которой привязали к скамейке, — дотянулся до плиты вместе со скамейкой и всем, что было на ней.