Читаем Смотрю, слушаю... полностью

И видно было, как ей близко и дорого прошлое. Ей страшно еще и теперь за нас, но и радостно, что мы выросли, трое из пятерых. Радостно, что был отец, хотя она и хулит его. Радостно и горько: ей жаль отца, жаль Шуру и Лиду, что умерли совсем маленькими. Шура застыл на Жандармовке, в бригадном, вагончике, который приспособили под детские ясли, — спал над дырой от осколка; Лиду задушила скарлатина. Тоже в поле, на горе.


Трудно было маме и надумала она взять для меня няньку, после того как я заболел в яслях воспалением легких. Но кого взять? На счастье, когда мама осталась дома со мной, к нашему двору подошла побирушка, девочка лет десяти-одиннадцати. Мама лепила как раз вареники, пригласила девочку и расплакалась, узнав, что отец ее умер в голодные годы и теперь она тем и живет, что просит, и еще кормит больную свою мать и меньшего брата. «Ты такая же несчастная, как и я! — заливалась слезами мама. (Она — с семи лет круглая сирота: мама ее умерла, отца убили, росла по людям). — Я возьму тебя к себе, вот за Ваней смотреть. А мы и маме твоей поможем». Девочка — звали ее Шурой — с радостью согласилась. Мама выкупала ее и обстирала, сшила ей новое платье, заплела в косы свои девичьи ленты…

Мне страшно повезло, что в няни попалась та девочка, Шура. И не только мне, а всему колхозу. По рассказам мамы и хуторян, это было удивительное создание, раскрывшееся на ласку и доброту всеми качествами своей чуткой, нежной и отзывчивой души. Черноглазая, с черными косами, она, говорят, просто расцвела у нас. Всегда чистенькая, нарядная, она поприбирает и в хате (я почему-то представляю, может, помню, как было у нас тогда: постели — в кружевных покрывалах, расшитые подушки заострены углами вверх, над ними — карточки под расшитыми украинскими рушниками), выкупает и нарядит меня… Едут на гору, в ясли: все мои ровесники — на днище мажары, а она меня на руках держит, — далеко видно красное одеяльце! Она помогала и няне ясельной: каждого обстирает, каждого выкупает, нарядит. Председатель распорядился начислять ей трудодни. Потом она вообще перешла в колхозные ясли — упросили женщины! — и мама не боялась за меня: раз там няня Шура, со мной ничего не случится. А она, няня Шура, все же выделяла меня. Приедут на стан, а она: «Тетя Катя! Тетя Катя! А наш Ваня лучше всех! Посмотрите: напы-ижился-а!»


Няня Шура!

Теперь уже я стал сознавать, что многим в моей душе обязан моей песенной маме, и ей, моей няне. От них у меня те слова и речения, которые внезапно, с прожигающими душу слезами, вдруг выворачиваются во мне за столом…

Когда я спрашиваю, какие песни мне пела няня, мама светло вздрагивает и точно молодеет, прислушиваясь к прошлому в себе, замирая в движениях, незаметно для себя роняет слезу. «Да все, какие я пела». — «А какие?» Мама опять прислушивается к себе, глядя перед собой, опять вздрагивает светло, омолаживающе: «Да вот хотя бы эту:

Я — ту, ту, ту, ту, стучу.


Я горошек молочу


На зеленой горочке.


Ко мне куры летят,


И вороны летят.


Я по курице — цепом,


По вороне молотком.


А баюшки, баю, бай,


Спи, Ванюша, засыпай».



— Это пели, когда молотили…»

И передо мной встают родные места: хутор на горе кажется на уровне с самим Эльбрусом, станица и хутора внизу, за Урупом…

«Да я и сама не знаю, откуда оно бралось, — говорит мама. — Так, само приплывало. Что делаем, о том и поем. Что на тебя глядит, то и в песню летит. А Шура подхватывает, она такая хваткая была да памятливая. Вот, еще мигнуло:

А котики серые,


А хвостики белые.


Котик будет уркатать,


А наш Ваня крепко спать».



И заплачет… «Что вы, мама?» — «Да что? — И вытрет глаза тыльной стороной ладони, больше кончиками подогнутых пальцев, как только умеет одна она, единственная в мире. — По неустроенной твоей жизни день и ночь горюю. Нас война разлучила с отцом, а вы… так… по дурости…»

Стараюсь направить разговор: «А как у няни сложилась жизнь?» — «Да вот и не знаю. Мы ж вскорости уехали с хутора. Чуть ты подрос. А она вернулась к матери в Отрадную. Так с тех пор о ней ничего и не знаю. — И вздыхает. — Хоть бы у нее сложилось все благополучно. Ты бы разыскал ее, поблагодарил. Ты же там сколько бываешь!» — «А как ее фамилия?» — «Да вот и не скажу. Ты же знаешь, они на лубзаводе жили, наспроть хутора, в бараках там. Ее в Отрадной должны знать. Приметная такая, куда! Косы черные. Глаза черные. А лицо, как сметана, — белое-белое. На нее уже тогда многие заглядывались. Брат у нее был. И мать. Да только чи теперь живы? Сколько прошло?»

Я часто думал о ней. Думал, что когда-нибудь приду к ней. Да не приду — заявлюсь! И заявлюсь обязательно сильным, так сказать, «на белом коне». Чтобы обрадовать ее навсегда. Чтобы поразить навсегда. Чтобы запало навечно ей, что не напрасно сберегала меня в жизни…

Что такое я должен сделать, я не представлял. Но что-то особенное.

Было у меня такое чувство. И держалось это чувство долго. Может, держится во мне — и держит на свете меня — и сейчас.

И, может быть, это чувство и не давало мне встретиться с ней, с моей няней. Потому что я все еще не на коне. Тем более — не на белом.

Перейти на страницу:

Похожие книги