Последние месяцы у него всё складывалось весьма удачно, даже слишком. И это насторожило его. Значит, назревает что-то недоброе. И первой такой недоброй весточкой было послание короля, переданное ему Гонсевским. Тот приехал наместником королевича в Московию и сменил его. В своём послании Сигизмунд настаивал на передаче московского трона на своё имя. Это-то и подтолкнуло его к отъезду из Москвы. Хотя он и не надеялся склонить короля к тому, чтобы тот отказался от задуманного, но и оставаться тут ему теперь было не к чему. Договор подписан. Он достался большим трудом. Московиты пошли и так на большие уступки: не столь упорно говорят о крещении королевича в православие. Пройдёт время – пойдут ещё уступки. Надо выждать. Это такой народ… Странный!.. Слово написанное принимают за откровение, на сказанном устно – легко обманут. Да и Салтыков намекал не раз: опасно, мол, дальше гнуть палку. Вот всё успокоится, Владислав сядет на Москве, династия укрепится, тогда можно и по-иному что-то делать…
– Ваша милость, я провожу вас, – предложил Рудской ему, когда они добрались до монастыря.
При входе в игуменскую, где Жолкевский хотел остановиться на ночь, они столкнулись с молодым иноком. Горящий взгляд больших тёмных глаз, с глубокой потаённой мыслью, и тут же, сквозь неё, вырывалось страдание снедаемого страстями человека, – невольно остановили его.
– Кто такой? – спросил он Рудского, заинтригованный видом странного монаха.
– То первого Димитрия каморник: князь Ванька Хворостинин, еретик. Хм! Шуйский сослал сюда!
– И сам здесь же, – усмехнулся Жолкевский, размышляя о завтрашней встрече с низложенным царём…
Германова башня, место заточения Шуйского, отличалась от других и величиной, и формой. Квадратная в основании, высокая и массивная, она стояла в задней монастырской стене и сразу бросалась в глаза при входе в обитель, как будто уже одним этим была предназначена для родовитых узников.
Утром Рудской провёл Жолкевского по внутренней лестнице на второй ярус этой башни, в жилые покои.
Келья Шуйского оказалась просторной, светлой, с большим окном, затянутым разноцветными слюдяными пластинками. Через них неясно маячили купола соборной Успенской церкви на площади посреди монастыря и рядом – маленькая часовенка.
«Есть где и помолиться», – машинально подумал Жолкевский.
Шуйский ожидал гостей ещё вчера. Шум войска под стенами монастыря и карета Жолкевского во дворе – всё сказали ему. Он догадался – это за ним. И ночь прошла у него тревожно. Он так и не заснул до утра: лежал на постели с открытыми глазами, уставившись в темноту. Изредка, затаив дыхание, он прислушивался к малейшим шорохам за дверью, а то вставал и бесшумно ходил на цыпочках по келье…
С утра он нервничал, мерил шагами из угла в угол свою каморку и при появлении гетмана остановился, вперил в него пустой взгляд бесцветных глаз.
За месяц, что Жолкевский не видел его с тех пор, когда его привезли к нему в ставку, ещё на Сетуни, Шуйский сильно сдал. Монашеская ряса обвисла на нём плоско, тряпкой. Лоб заблестел глянцем. В глазах же исчез злобный прежний огонёк, а шаг стал лёгким, пружинистым и торопливым, как у нервного юнца.
– Государя велено было держать в сытости, – недовольно сказал Жолкевский по-польски Рудскому.
– Ваша милость, он сам себя морил голодом! – оправдываясь, ответил ротмистр.
Шуйский же стоял, смотрел на него и ожидал чего-то.
И под его взглядом на какое-то мгновение Жолкевскому стало неловко вот перед этим человеком, не так давно обладавшим непомерной властью и заслуживающим большего, чем оказаться тут, в заточении. И хотя раскаяния в содеянном у него не было, то, что он делал – было во имя Польши и короля, но всё равно чувство вины перед ним не исчезало.
И он, недовольный собой, сухо приступил к намеченному делу.
– Василий, ты уже знаешь, что московские люди присягнули Владиславу. И его величество беспокоится, чтобы не пролилась высокая кровь. Поэтому велел привезти тебя с братьями под его милостивую руку…
– Навыдумывал ты всё это, – заговорил Шуйский, не дослушав его. – Обманкой взял людей московских и меня той обманкой увезти затеял. Но неправда раскроется, и худо будет твоим на Москве!.. Народ, что дитя, – проведёт всякий его! Но обидеть себя он не даст!..
– Речи долгие ты веди сам с собой! – прервал его Жолкевский, с чего-то раздражаясь.
Он подал знак гусарам. И те стащили с Шуйского рясу, напялили на него польский кафтан и шляпу, поверх накинули голубой плащ гусара. На голову ему набросили капюшон, из-под которого сразу же торчком высунулась упрямая седая борода. Его вывели во двор и затолкали в повозку. Туда же забрались два пахолика и уселись по обе стороны от него.
Гетман простился с Рудским, сел на коня и покинул монастырь. Его рота снялась с ночёвки ещё раньше, на заре, и ушла на юг, на Можайскую дорогу, по которой двигалось основное его войско.