– Что ж не подтвердить, – с горькой ухмылкой говорит шкипер. – Дело ясное, что дело темное.
– Ты поговори мне еще, сам на этап пойдешь. А ты? Вы? – поправился он, хмуро глядя на Клавдию.
Та, размазывая слезы по лицу, только кивнула своей маленькой головкой.
– Приедет врач, осмотрит, зафиксирует. До тех пор не вздумайте смывать это, – кивает начальник на обсыхающие грязно-ржавыми потеками Веркины ноги.
– Да как? – вскидывается Клавдия. – Ребенок же, больно ей!
– Нельзя! Вещественные доказательства! Как я иначе оправдаю это? – кивает он на труп. – Меня же, если следов не будет, засадят за убийство!
В трюме баржи весть о побеге встречена по-разному: с осуждением (остальных прижмут), со скорбной радостью (есть еще смельчаки), с надеждой и сочувствием (вдруг побег удался?), с болью (прервалась еще одна жизнь), со злорадством…
– Дайте мне, говорит, воззвание подписать! Чтобы войны не было!
– А нам война что мать родна!
– Мериканец на Север бомбу не бросит!
– Чему радуешься, корешок? Этот комбинат сраный первым бомбить будут!
– А вы как думаете, Александр Ксенофонтович?
– А чего тут думать? Что будет, то и будет. Против судьбы не попрешь.
– Вас и сюда, выходит, судьба направила?
– Она самая.
– И вы обиды ни на кого не держите?
– А я, голубчик, принцип имею.
– Это какой же?
– Меня нельзя обидеть. Ведь если ошибка вышла – то что ж на нее обижаться? Ведь и я, поди, ошибался!..
В каюте, служащей кладовой, – свалены здесь веревки, старые матрасы, банки с краской, – Верка сидит у старенькой тумбочки на рассохшейся табуретке и пишет в тетради показания, макая ученическую ручку в чернильницу-непроливайку. Начальник конвоя ходит в тесном пространстве кладовки и диктует:
– …он овладел мной силой, я закричала, он продолжал свое черное дело. Тут прибежал главный начальник над солдатами и застрелил моего мучителя. Написала?
Верка пишет, высунув язык. Ей уже не больно и даже интересно, что такой важный дяденька занимается с ней весь вечер.
– Дата. Подпись.
– Чего?
– Чаво-чаво! Пиши: 3 июля 1950 года. Вера… Как твоя фамилия?
– Степанова.
– Вера Степанова.
Он забирает тетрадку и перечитывает:
– А ошибок-то, ошибок! Что у тебя было по русскому?
– Тройка.
– Оно и видно. Вот выгонят тебя из школы, будешь, как мамка, арестантов возить да… А кто хорошо учится, тот в институт поступит, человеком станет!
Он говорит и, странное дело, вдруг чувствует жалость к этой бедной девчонке и уж точно знает, что так оно и будет, не выбраться ей из нищеты, порока, грязи.
– Ложись спать, – показывает он на старый матрас. – Придется тебе ночь под замком, мало ли что.
– А если мне в уборную захочется?
– В уборную? – Начальник смотрит на нее, что-то соображая. – А ты заявление напиши!
– Какое заявление?
– Вот какое. – Начальник возвращает ей тетрадку. – Пиши. Заявление. От Степановой Веры. Я не могу больше терпеть. Подпись. Дата.
Верка пишет на чистом листе. Начальник нетерпеливо вырывает тетрадь из ее рук.
– Кто так пишет? Не «терпедь», а «терпеть», не «болши», а «больше»! И всем веришь! Сказал я про заявление, а ты и поверила! Я же пошутить над тобой хотел! Ну а захочешь чего, вон в ведро сходи. У нас все так делают.
Вера понимает его слова по-своему:
– И генералы – тоже?
– И генералы! У них горшки особые, судно называется, как баржа твоя.
Верка улыбается. Ей нравится этот суровый дяденька, от которого исходит такая сила.
Дима блаженствует один в капитанской каюте, где пахнет дорогим табаком и еще чем-то неуловимым, но волнующим. Он садится к пианино и начинает негромко наигрывать: сбивается, начинает снова, и снова сбивается, но вот под его тонкими и длинными пальцами складывается щемящая мелодия, и он видит Марусю, но не в шароварах и тельняшке и даже не в платье горошком, а в длинном вечернем платье, с красивой прической, с ожерельем на гордой шее.
А в своей постели лежит и ловит звуки мелодии, словно капли прохладной влаги в пустыне, и плачет, не вытирая слез, молодая докторша.
Клавдия стоит, согнувшись, у окна. Она упирается лбом в стеклянную раму, и рама позванивает стеклами от мерных движений начальника конвоя.
– Он сам меня послал, – говорит Клавдия, словно разговаривая с кем-то там, за стеклом. – Иди, говорит, чтоб Верке хуже не было.
Начальник конвоя молча, сосредоточенно, ритмично надвигается на мощный зад шкиперши, и вдруг эти движения напоминают ему мельницу-качалку: рычаг ходит вверх-вниз, льется мутная вода с желтой пеной; потом он видит Веркины ноги, по которым струится розовый ручеек.
– Эй, на корме! – говорит шкиперша и хихикает. – Не спи, а то обморозишься!
Она высовывает из-за занавески свое лицо, которое кажется ему отвратительно жирным блином. Он валится на свою койку. Шкиперша присаживается к нему, запускает руку в его брюки.
– Это от нерьвов, – объясняет она. – Шутка ли сказать – человека убить!
Снова хихикает, словно ее щекочут, и, низко наклонившись к нему, шепчет доверчиво: