Покрытый зеленым сукном письменный стол Ка, неожиданно аккуратный для поэта, стоял у окна, выходящего на крыши Франкфурта, исчезавшие в снегу и вечерней темноте. Справа на столе лежали дневники, в которых он комментировал дни, проведенные в Карсе, и свои стихотворения, а слева – книги и журналы, которые он тогда читал. На линии, мысленно проведенной прямо посредине стола, на одинаковом расстоянии были поставлены лампа с бронзовым основанием и телефон. Я в панике выдвинул ящики, перебрал книги, тетради и коллекцию газетных вырезок, которые он собирал, как многие турки-эмигранты, осмотрел кровать, заглянул в платяной шкаф и в маленькие шкафчики в ванной и на кухне, в холодильник и пакет для грязной одежды, в каждый угол в доме, где можно было спрятать тетрадь. Я не верил, что эта тетрадь могла исчезнуть, и, пока Таркут Ольчюн молча курил и смотрел на Франкфурт под снегом, я вновь искал в одних и тех же местах. Если она была не в сумке, которую он взял с собой в поездку в Гамбург, то она должна была лежать здесь, в доме. Пока Ка полностью не закончил книгу, он не делал копии ни одного стихотворения, говорил, что это дурной знак, но мне он писал, что книга уже закончена.
Через два часа, вместо того чтобы согласиться с тем, что зеленая тетрадь, в которой Ка записывал в Карсе свои стихотворения, исчезла, я заставил себя поверить в то, что она или, по крайней мере, стихотворения находятся у меня перед глазами, но от волнения я этого не замечаю. Когда хозяйка дома постучала в дверь, я уже заполнил подвернувшиеся под руку полиэтиленовые пакеты всеми тетрадями, которые смог найти в ящиках, всеми бумагами, на которых был почерк Ка. Видеомагнитофон и в беспорядке разбросанные порнокассеты (доказательство того, что гости в дом Ка никогда не приходили) я положил в полиэтиленовую сумку с надписью «Кауфхоф». Я искал для себя что-нибудь на память о Ка, как путешественник, который, отправляясь в долгое странствие, берет с собой одну из обычных вещей своей жизни. Но, как обычно, я поддался одному из приступов нерешительности и положил в сумки не только пепельницу с его стола, его пачку сигарет, нож, который он использовал для вскрытия конвертов, часы, стоявшие у изголовья, его жилет, которому было двадцать пять лет, разорванный в клочья и носивший его запах, так как зимой по ночам он надевал его поверх пижамы, его фотографию вместе с сестрой на набережной Долмабахче, но и многое другое, начиная с его грязных носков и до ни разу не использованного носового платка, найденного в шкафу, от вилок на кухне до пачки из-под сигарет, которую я вытащил из мусорного ведра; и еще многим другим я с любовью хранителя музея заполнил сумки. Во время одной из наших последних встреч в Стамбуле Ка спросил меня, какой роман я собираюсь написать, и я поведал ему историю «Музея невинности», которую тщательно скрывал от всех.
Как только я, расставшись со своим провожатым, удалился в свой номер в отеле, я начал перебирать вещи Ка. А ведь я уже было решил на тот вечер забыть о моем друге, чтобы избавиться от сокрушительной грусти, которую на меня наводили мысли о нем. Первым делом я взглянул на порнокассеты. В номере отеля не было видео, но по заметкам, которые мой друг своей рукой сделал на кассетах, я понял, что он испытывал особый интерес к одной американской порнозвезде по имени Мелинда.
Тогда я начал читать дневники, в которых он комментировал стихотворения, пришедшие к нему в Карсе. Почему Ка скрыл от меня весь этот ужас и любовь, которые он пережил там? Ответ на это я получил из примерно сорока любовных писем, лежавших в одной папке, которую я нашел в ящиках и бросил в сумку. Все они были адресованы Ипек, ни одно не было отправлено, и все они начинались одними и теми же словами: «Дорогая, я очень много думал, писать тебе или нет». В каждом письме было какое-нибудь новое воспоминание о Карсе, какая-нибудь новая болезненная и заставляющая слезы наворачиваться на глаза подробность о том, как они с Ипек занимались любовью, и несколько наблюдений Ка о его жизни во Франкфурте, дающих понять, как заурядно проходят его дни. (О хромой собаке, которую он видел в парке Фон Бетманна, или о навевающих грусть цинковых столах из Еврейского музея он писал и мне.) Судя по тому, что ни одно из писем не было сложено, было понятно, что Ка не хватило решимости даже положить их в конверт.