А у Томы признавали врожденный порок сердца. Она была старше меня лет на пять. Бледная, худенькая, очень веснушчатая девушка. Ее веснушки напоминали мне рассыпанные на снежной, хорошо укатанной дороге семена березы, растрепавшей свои сережки. Они как-то очень мило просвечивали сквозь белую кожу рук, лица коричневыми точечками и очень нравились мне.
Тома прожила у нас всего года два, наверное. Мама надеялась, что как медик сможет чем-нибудь помочь ей, что «девочка при соответствующем режиме и уходе сможет дожить до глубокой старости».
– У Тройниных-то в семье какой был уход. Там и за собой ухода не знали, не то что за детьми. Да и какая это семья вообще. Ольга-то все любовничала. Я ею за это как-то брезговала. А сам-то Тройнин ниче был мужик. – Так много лет спустя объяснила мне мама свое решение удочерить Тому.
– Думаю, пусть у ребенка будет нормальная семья: с отцом-матерью, с братом, сестренкой. Я и третьего-то ребенка потому не родила. Думаю, есть у нас теперь третий. Хоть и жили-то плохонько. Я двести шестьдесят рублей получала, Павлуша – триста двадцать. Пятьсот восемьдесят рублей на пять человек – пятьдесят восемь по нынешним деньгам. Вот и считай, сыночка… Если бы скотину не держали, не знаю, как и выкручивались бы. И так-то вертелись как белки в колесе.
Мы не знали, конечно, об экономической «мощи» нашей семьи, и детство нам запомнилось хоть и не беззаботное (приходилось и коров пасти, и траву косить), но радостное и светлое. В детстве мне только несколько дней вспоминаются пасмурными.
Вот один из них.
Как-то мы втроем, Тома, я, моя-наша-младшая сестренка Шура, отправились в соседний лесок. Потерялись телята, и нас послали поискать их поблизости.
Тома что-то интересное и веселое рассказывала нам (она много читала), и мы слушали ее, разинув рты и хохоча время от времени.
Мы уже довольно далеко ушли от поселка, и Шура начала уставать. Ее маленькие пухленькие ножки все чаще стали цепляться за всякие корешки и коряжки. И смеялась она уже не так весело.
– Давайте отдохнем, – сказала Тома, как-то прерывисто дыша, будто это не Шура, а она безумно устала.
Мы остановились на маленькой поляночке, окруженной ольхой и освещенной предзакатным солнцем.
Пока мы с Шурой рассматривали какой-то корешок, Тома отошла в сторону, нагнулась, оперлась рукой о ствол березы, и ее вырвало. Она заметила, что мы испуганно смотрим на нее. Улыбнулась виновато, продолжая еще опираться рукой о березу. Потом вытерла платком губы, взяла на руки Шуру, и мы пошли домой.
Наступающий вечер сразу как-то насупился вроде и сделался пасмурным, хотя еще вовсю светило неленивое летнее солнце.
Поздно вечером Тому увезли в больницу, в город.
Мама уехала с ней.
В доме сделалось тихо и грустно-пугливо (папа ушел в стайку доить корову, но эта попытка ему так и не удалась). Играть совсем не хотелось, хотя спать никто не заставлял. Мы с сестренкой тихо сидели одетые на широкой родительской кровати и словно к чему-то прислушивались.
Не к тому, что снаружи, а к тому, что внутри…
Назавтра утром родители и еще кто-то, чей голос я никак не мог узнать, долго шептались на кухне, и я знал, о чем они шепчутся. Я не спал. Хотя еще вчера в такое раннее время я не способен был проснуться сам.
Я лежал в своей кровати с закрытыми глазами, делая вид, что сплю, пытаясь отгородиться сном от Неминуемости. Бывает, хочешь проснуться скорее от страшного сна и испытываешь облегчение, проснувшись. Теперь все было наоборот, я боялся проснуться, боялся поверить, что Это будет не сон. Я не знал еще в точности, что такое Это, но уже знал, как вести себя, когда родители скажут нам то, о чем теперь перешептываются.
Наконец, нас подняли. И мама сказала, что Тома умерла.
Сестренка, по-моему, еще не совсем понимала значение этого слова. Я, пожалуй, тоже. Мне было тогда лет девять, наверное. Но я почему-то хорошо знал, что НАДО делать в таких случаях.
Я попытался заплакать, но слез не было и грусти и жалости не было. Не плакалось. Только какое-то настороженное удивление зрело во мне.
Подошла бабушка. (Это ее голос я не узнал на рассвете. Она, видимо, приехала ночным поездом из своей деревни. «Сердце вещует – едь к дочке, да и сны подсказали», – говорила она потом.) Прижала мою голову к своему мягкому, теплому, пахнущему молоком переднику и, гладя ее своей шершавой ладонью, тихонечко подсказала мне: «Поплачь маленько. Поплачь…»
Ее теплые слезы закапали мне на голову и шею. А мне вдруг так стало жалко себя и бабушку («ведь она такая старенькая и может тоже умереть»), и Тому, что я разревелся.
Потом о нас с сестренкой как будто забыли в этой непонятной нам молчаливо-деловой сутолоке. И я в тот день один, потихонечку, ушел в тот лесок, где мы накануне искали телят. Мне почему-то очень хотелось найти то место, где вырвало Тому. Хотелось увидеть эту полянку (видимо, какой-то признак ушедшей жизни виделся мне в этом), но там уже ничего не было. А может быть, я просто не нашел то место и поспешил поскорее вернуться домой, потому что в лесу смеркалось и мне было страшно там одному.