Мы прошли через церковный садик, мимо могил: декабриста Бесчастного (Владимиръ Александровичъ Бесчаснов умеръ 11 октября 1859 г. 58 лѣтъ), российского Колумба Шелехова («Поставила сiе надгробие въ память почтенному и добродетельному Супругу горестная вдова съ пролитиемъ горячихъ слезъ и съ сокрушенным вздыханиемъ ко Господу». «Вот это жена! » – подумал я, – «Супруга и Господа ставит в один ряд. Обоих пишет с заглавной буквы»), Трубецкой («Здесь похоронена жена Декабриста С. П. Трубецкого, – видимо, надпись на металлической плите сделана не так давно, ибо писано шрифтом привычным, – Екатерина Ивановна ум. 11 октября (“И Бесчаснов одиннадцатого. И тоже поздней осенью. Тоскливая пора”) 1854 г. и их дети Никита, Владимир, София». На надгробьях детей – надписи старинные, по камню. Невольно начинаю высчитывать, сколько они прожили на свете. Младенец Никита Трубецкой – три года, Владимир – год, София – тоже год.
Мы миновали ухоженный дворик и вошли в полумрак церкви. Шла служба. Сам Владыка Иркутский и Ангарский вел ее.
– …Смертью смерть поправ… – хорошо поставленный рокочущий бас Вадима гудел под сводами храма.
Купив две тонких восковых свечи, мы спросили у старушки, торговавшей ими, к какой иконе ставят за упокой.
– К распятию, ребятки. Он за всех за нас страдал. К распятию…
Наверное, ни я, ни мой друг по-настоящему не верили в Бога. Потому что мы оба были испорчены высшим биологическим образованием. Но такая светлая скорбь пробудилась в нас в полумраке этого храма.
Так дивно пел хор.
Так таинственно в свете свечей мерцали серебряные и медные оклады (многие из которых вполне могли принадлежать прекрасной работе Леонтия Харвинского – серебряных и медных дел мастера семнадцатого века, жившего в Иркутске), что душа томилась и просилась ввысь.
Сначала под церковный купол, в нарисованное там звездное небо, а потом, может быть…
Нет. Увы. Быть не может, нашептывал разум. Хоть и известно, что «ум – всегда в дураках у сердца».
Старушка указала нам на огромное распятие, возле которого ставили за упокой.
Там было несколько свечей. Иные уже догорали. Их огоньки судорожно трепетали в последних конвульсиях, бросая неровные тени на нижнюю часть темного креста.
Белокурая высокая иностранка – лет двадцати, вся в фотоаппаратах и фирменных наклейках – стояла перед распятием, держа в руке такую же тонкую, как у меня, свечу. Она прикрывала язычок пламени ладонью, и ладонь ее от этого просвечивала малиновым светом, как на известной картине Брюллова «Несостоявшееся свидание». Она была серьезна (такие сосредоточенно-серьезные лица у молодых людей я помню по польским костелам Варшавы, Шецина, Торуни, Граньска). Ее волосы были туго заплетены в упругие косы. Она была не то норвежка, не то финка, вся джинсовая, а на ногах какие-то легкие белые «тапочки», кольнувшие меня вдруг воспоминанием о Томе. Она была старше Томы лет на пять, хотя родилась лет на пятнадцать, наверное, позже. Кое в чем она даже внешне напоминала мне Тому. Худенькая, белокурая, с таким же точеным профилем. Бледности только не было – жизнерадостный румянец играл во всю щеку.
Мне захотелось увидеть не только профиль этой девушки. Я подошел поближе к ней и распятию и начал вставлять свою свечку в одно из гнезд огромного подсвечника, стоящего перед крестом, невольно коснувшись руки «мадонны» (так я ее окрестил).
Она обернулась…
Я приложил руку к груди и слегка поклонился, извиняясь за свою неловкость. Она поняла мой жест и… улыбнулась. Я тоже улыбнулся ей. И понял в тот же миг, что она настолько же прекрасна, насколько далека и недосягаема для меня. И что неумолимое время пронзает нас обоих.
Уже потом, ночью, – проводив в аэропорт своего друга и встретив через какой-то час в этом же аэропорту свою давнишнюю приятельницу, прилетевшую с другого края света, и приехав с ней в наш родной город и выпив изрядное количество шампанского, – я, лежа в темноте и глядя на колеблющиеся на потолке, запутавшиеся в тюлевых занавесках лунные блики, под легкое посапывание моей сонной подруги («Измаялась, наверное, в дороге. Такие баулы с фруктами везла»), свернувшейся калачиком, пытался воссоздать в памяти прекрасное лицо «мадонны». Но не мог. И понять не мог, чем оно меня так поразило. «Своим лица нездешним выраженьем?» Оно не фиксировалось – как не фиксируется пламя. Но мерцало во мне.
Теплый вечер просился в окно.
Надувал шторы. Они пузырились, воображая себя парусами, но этой оснастки явно не хватало, чтобы унести нашу комнату в звездное небо.
А этого так желалось.
Утром моя знойная (знойная – потому что последние пять лет она жила в Средней Азии, в Ашхабаде, и приезжала в наш родной город к своим родителям, которые почти все время жили на даче, не так часто) подруга заварила кофе, приготовила яичницу с ветчиной (мое любимое блюдо) и сказала мне, когда мы уселись завтракать в такой знакомой мне кухне: