Народный депутат новой эпохи Сидоров все так же мчит с мигалкой на красный свет. Мчит по делу государственной важности в загородную баню. А мерчендайзер, девелопер и супервайзер уступают ему дорогу. Только что шапки перед барином не снимают. И то потому, что шапки им корпоративным дресс-кодом не прописаны. За что депутат Сидоров, как и в прежние времена, считает народ быдлом.
А чиновник Петров, ознакомленный с новой Генеральной Линией новой Генеральной Партии, с надеждой повторяет: «Я не буду брать взятки! Россия поборет коррупцию!» Он чувствует себя обновленным, он верит в правильность нового курса. «Россия поборет коррупцию! И я не буду брать взятки!» – твердит он все утро, отправляясь на работу. Но вечером чиновник Петров снова и снова возвращается домой разочарованный, с разбитыми надеждами…
Нет, нам не нужны новые памятники! И этих, указывающих нам наше место, вполне достаточно, чтобы понять, кто мы и что мы. К тому же, ведь любая урна, любой мусорный контейнер – это монумент во славу нашей личной чистоплотности, степени нашего уважения к чужому труду и количества любви к окружающим. Разве горы пакетов с мусором, брошенные нами на полпути к мусоропроводу, не смотрятся монументально? Разве стены и заборы, разрисованные свастикой и наскальными письменами, менее красноречиво говорят об уровне нашей культуры, чем памятник Осипу Мандельштаму в заброшенном сквере? Разве разбитые дороги и утонувшие в грязи тротуары не в полной мере отражают заботу высокопоставленных вождей о судьбах своего народа?
Мы равнодушны и на все согласны. Завтра у ног бронзового истукана соберутся многие тысячи, и каждый в глубине души будет называть происходящее фарсом. Но ведь никто не засмеется, и фарс продолжится до конца.
Почему?! Разве мы слепые и немые? Нет! Но наши зрение и речь – странного свойства. Мы видим, что происходит на самом деле, а вслух произносим лишь то, что предписано Генеральной линией. Когда появится поколение, которое будет видеть мир своими глазами? И появится ли?
А я завтра буду хоронить в этом гробу совесть – не гражданскую – свою, личную. И я заслужил тот траур, в котором сейчас пребываю.
А вот Чапай никакой обиды не заслужил. Кажется, только сейчас я начинаю с ужасом догадываться, сколько света, тепла и радости исчезает вместе с его детской площадкой!
Я всегда поражался – откуда у него столько жизнелюбия, хорошего настроения, умения видеть во всем самые светлые стороны? Этот запас так велик, что Чапай, не скупясь, раздает его направо и налево! Посмотришь и позавидуешь – кажется, что нет у человека никаких печалей… Однажды я так спросил его: «С вами хоть какое-то горе случалось?»
Вижу его, как сейчас. Чапай сидит на верстаке и обстругивает ножом бока деревянной коровы, которую хочет отправить пастись на ватное поле между двумя оконными рамами. Он по-мальчишески болтает ногами под верстаком и чему-то улыбается. При моем вопросе он задумывается, улыбка сбегает с его лица. Он откладывает свое рукоделие в сторону и смотрит на меня пронзительными голубыми глазами. Я так и не успеваю понять, что в них: боль, упрек, вопрос? Но туча быстро уходит, и на лицо вновь набегает солнечная улыбка.
– Го-о-о-ря? – тянет Чапай. – Про горю говоришь? Да я ее столько пережил, что любому другому двадцать два раза грудя бы разорвало, а мне – хоть бы хны!
– И какое оно, ваше горе? – осторожно интересуюсь я, в надежде услышать еще один необычный рассказ.
– А горя – она разная. Когда и с радостью в один узел скрученная, а когда – сама по себе. – философски изрекает Чапай и подмигивает.
– Как же это – с радостью? – не понимаю я.
– Эх ты, инкубаторский! – снова беззлобно сетует Чапай. – Ну вот, положим для примера, ты в субботу на танцульки выдвинулся. Шагаешь козырным тузом, сам черт тебе не брат. И вдруг в лепеху коровью ступил. Горя?
– Горе! – не могу не согласиться я. – А радость в чем?
– А радость Кирюха, в том, что ты в Клуб не бо́сый пошел!
– Здорово! – улыбаюсь я.
– А ты как думал! – снова подмигивает Чапай. – У меня сызмальства так повелось. И радости и гори – хочешь ешь, а хошь – за пазуху про запас складывай.
Он собирается с мыслями, и будто ныряет с головой в воспоминания.
– Жили-то мы бедно опосля войны. На Урале жили. Батьку еще в 41-м на фронте убило. Мамка и две сестренки так померли – от голодного тифа. Потом для полной художественности и дом наш погорел – во как! И остался я вдвоем со своим дедом полуслепым бедовать. И всего-то у нас на двоих богатства было – вошь в кармане, и та на аркане.
И вот однажды прослышал дед от людей, что на югах жизня больно хорошая. Земля там хлеб сама родит, на деревьях фрукты-ягоды растут, да сами норовят в рот упасть. Долго думать не стал – собрались мы с ним и потопали на юга по фрукты. До югов не дотянули – здесь нас зима-то застала, в Слободе. Дед при колхозе скотником устроился. А я устроился при нем – за полработника.
И зажили. Хорошо зажили! Когда, бывает, доярки молоком угостят. Когда дед какой-никакой паек получит. Славно!