Творчество есть разновидность удовольствия. Вначале Мисима познаёт смерть художественными средствами, словом. Его дискурс настолько тотален, что включает автора в свою систему, растворяет его индивидуальное «я» в бессознательном акте творчества. У него нет дистанции, остранения. В глубинах бессознательного он находит грань, где фобия соприкасается с удовольствием. Его удовольствие — в жертвенности, которая прикрывается кодексом самурайской чести, предписывающим в ситуации «или — или» без колебаний выбирать смерть. Все романы Мисимы являются репрезентацией его внутренних психо — сексуальных конфликтов, которые неожиданно корреспондируют с артефактами и архетипами человеческой культуры. Именно культура, эстетика есть тот покров, есть та маска, которую Мисима пытается снять, начиная с первого романа «Исповедь маски». Он движется к истокам удовольствия. Его ведёт дискурс от известного к неизвестному. Это есть путь всякого поэта, распинающего себя в словах. Таков был путь Орфея. И обнаруживается, что эротическое чувство возрастает только от осознания своей смертности. В некотором смысле творчество Мисимы стало походить на тюремное заключение маркиза де Сада, который разрушал стены крепости своим безумием. Есть еще одна архетипическая метафора: лабиринт, символизирующий замкнутое внутреннее пространство — подсознательное художника. Само письмо, речь, слово или дискурс — это нить Ариадны, которая приводит автора к Минотавру. Когда же заносится кинжал, чтобы убить невинное чудовище, то убиенным оказывается автор. Не случайно говорят, что автор умирает в книге. Смерть, удовольствие, небытие, красота, честь, действие могут обнаружить своё единство в дзэнновском акте, как правило бессмысленном, но освобождающем сознание от всех конвенций: «Если встретишь патриарха — убей его!» Таким образом, произведения Мисимы являются проектом последнего представления — гибели автора; или, выражаясь языком Хайдеггера, автор, переживая свою смертность, осуществляет в творчестве бытие — к-смерти. Мисима уже не может согласиться с пассивной созерцательностью, быть проектом небытия. Ему нужен прыжок, освобождение от бремени проекта — к тому же стиль требует завершенности. Мисима — жертва стиля! Стиль обладает собственной волей — это воля к смерти. У Хайдеггера это звучит как Freiheit-zum-Tode — единственная свобода, которой наряду с заботой, совестью, виной и решимостью наделяется философом человеческая экзистенция. Чтобы совершить наскок на смерть, Мисима готовится весьма тщательно: он тренирует дух, он упражняет тело. Он не ждёт, он подготавливает момент, который называет «привилегированным». В нём, как в солнечном сплетении, должны соединиться все мотивы — вот почему, говоря о двойном суициде Мисимы и Мориты, невозможно выделить главный мотив. Привилегированный момент, который воплощает для Мисимы его чаяние о красоте формы, объединяет в себе психо — сексуальные мотивы с эстетическими, политические с метафизическими.
Познание смерти не может обойтись без увёртки, зрелища. Эту мысль высказывает Жорж Батай в эссе «Гегель и жертвоприношение». Греческая трагедия и была тем зрелищем, в котором зритель, отождествляя себя с умирающим героем, испытывал катарсис. Однако «нет ничего менее животного, чем художественное представление (fiction), более или менее удалённое от реальности, от смерти». Именно эту дистанцию пытается преодолеть Мисима на протяжении всего творчества. Совершая восхождение на пьедестал смерти, Мисима понял, что слово бессильно, недейственно, оно не союзник в познании небытия, оно, в конце концов, не воин. Более того: слово связывает по рукам и ногам, лишает свободы.
Гегель, озабоченный идеей смерти, пишет: «Дух достигает своей истины, лишь находя самого себя в абсолютном разрыве (Zerrissenheit). Он представляет собой это (чудесное) могущество не тогда, когда существует как Позитивное, которое отворачивается от Негативного, как (например) тогда, когда мы говорим о чем-то: «это ничто» или «это ложное», и, устранив его, переходим к чему-то другому — нет! Дух есть та мощь в той мере, в какой он смотрит в лицо Негативному (и) пребывает в нём». Смысл этого пребывания в смерти для Мисимы очевиден: это достижение совершенства, которое возможно при наличии абсолютной свободы — от мира, от вещей, от слов, от чувств. Это дьявольское посягательство не на само Небытие, а на его творческую потенцию — творить из ничего. В наличии мы имеем только смерть, ставшую эстетическим артефактом. Иной смысл у Гегеля, когда он говорит, что «жизнь Духа не боится смерти и не избегает её, она её принимает и удерживается в ней». Для него это означает обретение подлинного самосознания, обретение мудрости, признание своей смертности и конечности; деяние есть для него дискурс.