Имя этому дьяволу — Смерть. Осознание конечности индивидуального сознания, «я», всегда было первым импульсом к творчеству, будь то древний человек с его наскальной эротической живописью или современный — с его усложнённой психологией, отягощенной культурой и рефлексией. Жорж Батай, который в отличие от Мисимы совершал свои погружения в иррациональное, в смерть только в дискурсе, писал в «Слезах эроса»: «Если верно, что по существу «дьявольское» означает совпадение смерти и эротизма, то как мы можем не заметить, если дьявол есть в конечном итоге всего лишь наше безумие, если мы рыдаем, если протяжные рыдания сотрясают нас — или если безумный смех овладевает нами, — как мы можем не заметить связанную с рождающимся эротизмом тревогу, наваждение смерти (смерти, в некотором смысле трагической, но сохраняющей, несмотря на это, свою смехотворность)?»
Человеческая культура есть продукт усвоения (при — своения) — а вовсе не отчуждения этого первобытного страха перед смертью, страха конечности индивидуального сознания, который влечет всякого художника, ибо смерть, будучи тревожной областью бытия, наделяется или сакральным, или эстетическим смыслом. Каждое произведение Мисимы было ступенью к пьедесталу смерти. Однако смерть — единственная область, которую художнику не удаётся наделить эстетическим смыслом, поэтому для Мисимы актуальным становится действие. Первичная форма искусства — это сакральный ритуал, это жертвоприношение. При помощи дискурса можно приблизить к себе смерть, сделать её объектом созерцания, но это будет медленное, растянутое во времени умирание. Истинное познание сродни дзэнновскому акту мгновенного озарения или разорванности духа. Для этого требуется ритуал, действо. Так в творчестве Мисимы возникает эстетический идеал «гармонии меча и пера».
Как познать смерть вне самой смерти? Для нас смерть может быть «красивой», но в сущности она антиэстетична, ибо лишает смысла жизнь человека — его творчество, его страдания, его любовь, его неврозы, его страхи. Если смерть неизбежна, то Мисима как стилист пытается включить её в свою художественную систему, наделить эстетическим смыслом — и таким образом одержать верх над ней, вырвать у неё инициативу. Гибель Мисимы есть та последняя черта в иероглифе, означающем «смерть», которая совершается последним взмахом — но не кисти, а меча! Юлия Кристева в «Дискурсе любви» пишет: «Авантюристы психозов, те, кого называют писателями, доходят до предела, до самого края ночи, куда наша любовь не отважится пуститься. Нас порой охватывает смятение — бессознательное обязывает — перед этой силой стиля… Стиль — свидетель потери смысла, хранитель смерти».
Само понятие стиля предполагает меру и законченность, завершенность, тотальность. Жизнь Юкио Мисимы включена в его стилистическую систему, стиль преобладает над ним, диктует ему правила поведения и, в конце концов, распоряжается его жизнью. Для художника нет большего удовольствия, чем совершенство формы, которая прочитывается как абстрактная красота. Это есть та фикция, ради которой Мисима жертвует своей жизнью. Казалось бы, театр (или танец), который построен на искусстве и действии, должен был отвечать художественным требованиям Мисимы, однако из него была исключена жертвенность. В нем есть действие, но нет деяния. В поисках идеальной формы выражения Мисима был не одинок, в сходном направлении шёл поэт Антонен Арто, сближавший в своей теории и практике театр и ритуал.
Во втором томе философии «Сталь и солнце», ставшем личным завещанием писателя, выражена дилемма между «миром слов» и «миром деяния». Он говорит, во — первых, о слове, которое подвергает жизнь коррозии и, обнажая реальность, приводит её к абстракции. Во — вторых, об «идеальном существовании, абсолютно свободном от влияния слова». Речь идет о молчании, которое заключает в себе «красоту формы».
Молчание — это та область, «куда поэта заводит речь». Собственно, дискурс и есть то, что называется «human being», или экзистенцией, данной человеку для обретения смысла и назначения. Жан — Поль Сартр в эссе о Жорже Батае пишет: «Безмолвие трансцендентного, сомкнувшись с неизбывной религиозной потребностью человека, составляет ныне, как и прежде, великое дело мысли. Этой проблемой терзаются Ницше, Хайдеггер, Ясперс. Это внутренняя проблема нашего автора».
В отношении Мисимы эта проблема обернулась его личной трагедией, но не потому, что у него на место религии поставлена метафизика негативного, а потому, что он экстатичный поэт — поэт жертвоприношения. Экстаз, эрос, смерть, безумие, творчество — явления одного порядка, сферы бессознательного. Герои Мисимы — носители этих качеств. Мисима — это Юдифь и Олоферн в одном лице.