— Почему ты не ходишь на выставки?
— Зачем? — ответил он. — Смотреть на шарлатанов?
— Но не все же шарлатаны.
— Я принадлежу Серебряному веку, а эти — то же самое, что АХРР, только местного разлива.
— Ну тогда ходи в Дом Родена, тебе нужна среда.
— Моя среда здесь. В моей мастерской. И мне там не интересно.
— Неужели на Пресне с нищими было интереснее?
— Да. Интереснее. И с Сергеем, с Федором, Сибором, не говоря уже о Пете Кончаловском.
И она отстала. Пускай в одиночестве ходит в Центральный парк, старик с развевающейся бородой, похожий на Пророка, пускай дрессирует мышей и тараканов, пускай давит из винограда чачу, пускай возится со своими «братьями Рассела».
Нет, пожалуй, без «братьев» можно было бы обойтись. Они повадились собираться у них, иногда кто-то даже оставался ночевать. Вели себя нагло. Пили какую-то жуткую польскую водку. Как-то один из них, находясь в сильном подпитии, притащился наверх, что было строжайше запрещено, но Детка, видно, проглядел, бормотал что-то бессвязное на тему, что все люди братья, а потом попытался облапать ее. Обычная выдержка изменила ей, и полудикий пролетарий получил то, что причиталось, Детке жаловаться не стала — бесполезно: он от «братьев» просто сдурел, считал их солью земли, и потом, все-таки все эти беседы, чтение Библии, поездки три раза в год на митинги в Чикаго были отдушиной и помогали ему сохранять самоуважение. «Братья» Детку очень почитали и цеплялись за него.
Особенно после одного случая. Зимой поехали на очередной митинг. Холод страшный. И в автобусе оказался какой-то бедолага из поляков — членов секты, одетый так худо, что смотреть на него было больно. Он скукожился, поднял воротник своего дешевенького пиджачка, хлопал себя по груди и плечам. Все остальные «братья» смотрели как-то вскользь, словно не замечая его страданий, и только Детка не отрывал от него взгляда.
Потом вдруг встал, прошел по проходу, остановился возле бедняги, снял с себя теплое кашемировое пальто и накрыл им замерзающего «брата».
Кончилось это все воспалением легких.
Нет, не кончилось!
Он жил в каком-то своем собственном мире. Практически немой в огромном городе, потому что английского не знал и не хотел учить. Объяснялся междометиями и жестами, но делал это изящно. Перестал есть мясо, что было очень кстати, потому что жили скудно, ее подруги — знаменитые манекенщицы — больше не приводили богатых клиентов, сами перебивались кое-как. Великая депрессия. В тридцать третьем он «для себя» изваял потрясающий бюст Достоевского, вложив в облик писателя всю свою тоску, всю свою растерянность перед непостижимостью жизни.
Теперь, если не работал до глубокой ночи, то вычерчивал какие-то пирамиды и таблицы, читал Вильяма Блейка и Библию. Но однажды увидела внизу, в мастерской, томик Блока, раскрыла наугад, оказалась на странице, заложенной автобусным билетиком, и сразу бросились в глаза строчки — наверное, из-за слова «любовник»:
Ощутила будто удар по горлу, перехватило дыхание. Всегда была уверена, что после письма доктора Баки… Ведь они так хорошо все придумали.
Личный врач Генриха, милейший доктор Баки, после разговора с именитым пациентом осмотрел ее и пришел к заключению, что у нее серьезные проблемы с легкими. Он рекомендовал ей регулярно уезжать из вредного для нее климата Нью-Йорка на свежий воздух — читай: в Кингстон и на Саранак-озеро. Генрих написал Детке «конфиденциальное» письмо и приложил заключение доктора.
Детка разволновался, и сам стал просто выпихивать ее «на свежий воздух». Он даже научился разогревать тушеные овощи и делать омлет, чтобы она не волновалась. По воскресеньям его трапезы разделял маленький сморщенный чернокожий Джон, который приходил натирать полы. Они с Деткой дружили, что было странно, ведь они не могли общаться, и все-таки они каким-то таинственным образом понимали друг друга.
Все выглядело так мило, и она любила рассказывать о дружбе мужа с Джоном и как Джон, попивая пиво, наблюдает за работой Детки, время от времени произнося «Гуууд, вери гууд!»
Оказывается — совсем не мило, а тоска и унижение. Но… ничего не поделаешь… Даже если бы она решила расстаться с Генрихом (что было немыслимо, невозможно, но даже если бы она решила), ей бы не позволили это сделать.
И она продолжала ездить в Кингстон и на Саранак и брала с собой своих любимых крысок — Снежка, Крошку и Серую Тучку.
Как же она без них скучает! Даже иногда снится, чудится, как кто-то из них тычется мордочкой в ее шею.
Генрих любил, чтобы она читала ему классиков. Они усаживались в его кабинете на полукруглом диване, и она перечитывала вслух либо его любимых «Братьев Карамазовых», либо «Войну и мир», а крыски ползали по ней, пока не устраивались где-нибудь под мышкой или на коленях.