Два кота — Тигрик и соседский Рамзес — сначала испытывали сложные чувства, глаза у них горели, и хвосты ходили ходуном, но потом, чтоб не искушать судьбу, Тигрик стал избегать совместных прослушиваний великих текстов.
Генрих, поглядывая на крыс, дремлющих на ее плече или на коленях, говорил, что тоже испытывает сложные чувства, но прогнать крысок не смеет и, в отличие от Тигрика, не может уйти, чтобы безнаказанно половить мышей на воле.
Котов он очень любил, один раз она услышала, как во время долгого дождя он сказал Тигрику: «Да, милый, я знаю, что это плохо — нельзя гулять, но не знаю, как его выключить».
Вот и в письме пишет: «Ко мне приходят соседи и сидят у меня на коленях». Это о Рамзесе. Рамзес любил подолгу сидеть у него в кабинете, а Тигрик, наоборот, любил бродить по окрестностям.
Бог ты мой! Она помнит кабинет во всех подробностях. Огромное окно, выходящее в сад, лампу с красным абажуром, полукруглый диван, синий плед, который она подарила…
«Под лаской плюшевого пледа… Кто был охотник? Кто добыча?.. Все дьявольски наоборот… Что понял, длительно мурлыча, соседский кот?» Рамзес иногда отказывался уходить, и они привыкли к его присутствию. Он дремал в кресле, деликатно зажмурив глаза. И больше никто никогда за все девять лет не входил в его кабинет, когда она была там. «Была ль любовь?» Было больше, чем любовь, была бесконечная нежность и бесконечная близость, никогда ни за что не призналась бы никому, даже себе, но иногда она ощущала себя его дочерью, а иногда матерью. Эта странная двойственность чувств, может, и делала их близость острой и всегда новой.
Когда в тридцать шестом умерла Элеонора, Бурнаков сказал: «Какая удачная смерть!»
Неправда! Они не радовались полной свободе, и не потому, что Элеонора не мешала им, ну, почти не мешала, с уходом Элеоноры нарушилось равновесие: она все более болезненно ощущала его свободу, а он — ее несвободу.
Была ссора перед Рождеством сорок первого. Решили справлять вместе, но Детка уперся, говорил, что «братья» не признают Рождества и ему негоже нарушать закон.
Сначала она решила превратить в шутку:
— Но они не признают и частной собственности, откажись от всего, посыпь голову пеплом.
Он упорствовал. Бог знает, какие мотивы двигали им, может, просто не хотел видеть Генриха, и она смирилась, осталась в Нью-Йорке. Просто вечером ушла к Тиделям. Генрих, узнав о ее решении, а вернее, о нерешении, разозлился страшно. Перестал звонить, не слал милых коротеньких писем на адрес Тиделей.
Она решила проявить выдержку и не смогла. Через полмесяца написала ему строгое письмо, удивляясь «нежеланию понять, нежеланию быть великодушным».
И тотчас ответ, где же этот листочек? Вот. Мелкий почерк, написано аккуратно, ни одной помарки, видно, переписывал не раз.
Господи, сколько же зашифровано в этих строках! И тоски, и покорности, и гордости, и даже тайной угрозы. И при всем этом — полная капитуляция. Но она не хотела, чтобы он подписывал акт о поражении, она просто соблюдала минимальные права Детки.
Детка вызывал серьезное беспокойство. Он начал всерьез чудить.
После того как он предсказал срок начала войны, он впал в депрессию и стал говорить, что через два года в самый длинный день лета Гитлер нападет на Советский Союз. Раньше, общаясь с людьми, он развлекал их смешными разговорами и всякими шутками, например один раз в ресторане объявил Глэдис, что когда-то был глотателем шпаг.
Рассудительная Глэдис не поверила в эту байку, и тогда Детка, изумив всех сидящих за столом, взял столовый нож и проглотил его по самую ручку.
Глэдис вернулась из Европы в тридцать девятом, они с Конни встречали ее в доке, и теперь ей не нужно было встречать Конни после школы и приводить в студию, чтобы покормить и помочь сделать уроки. Образовалась пустота.