В «Хронике текущих событий», которая начала выходить с 1968 г., имелся раздел «В лагерях и тюрьмах». Как только Кронид Любарский эмигрировал, он стал издавать с 1978 г. регулярный периодически выходивший информационный бюллетень «Вести из СССР» со списком политзаключенных, где имелись сведения о политических процессах в СССР, краткие биографические сведения о каждом политзаключенном (тогда, помнится, не обсуждалась терминологическая проблема — что это за категория такая — политзаключенный; просто этим общим термином обозначали каждого узника советских политлагерей). В бюллетене сообщались сведения и о его родственниках, часто помещалась и его фотография.
Таким образом, обращаясь к советским властям с требованиями об освобождении такого-то и такого-то или с требованиями общей политической амнистии, правозащитники могли знать, о ком они говорят. К таким обращениям обычно прилагался список заключенных, о безотлагательном освобождении которых шла речь.
С начала 70-х годов Андрей Дмитриевич Сахаров несколько раз заявлял требование широкой политической амнистии, а в июне 1974 г. подкрепил это требование объявлением голодовки. Мы с Анатолием Марченко жили в это время в пос. Чуна, где Анатолий отбывал свой срок ссылки. О требовании Андрея Дмитриевича мы услышали по «Голосу Америки» или из передач «Радио Свобода» и написали, что присоединяемся к требованию Сахарова. Конечно, заявляя такие требования, никто из нас не надеялся на то, что власти удовлетворят их. О широкой политической амнистии, конечно, не могло быть и речи. Но это был способ напомнить мировому обществу и нашим согражданам о том, что в Советском Союзе есть политические заключенные, еще раз назвать многие имена. К международному давлению советские власти все-таки не были глухи. Иногда таким образом удавалось добиться освобождения одного, двух, трех политзаключенных. Чаще всего это был в явном виде или в завуалированном обмен наших узников совести на тех, кто был осужден на Западе: «обменяли хулигана на Луиса Корвалана»… — это об освобождении Владимира Буковского. Подобным же образом освободили Александра Гинзбурга, баптиста Петра Винса, «самолетчиков» Эдуарда Кузнецова и Марка Дымшица и других.
1968
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ[9]
Аресты, тюрьмы, лагеря — эта тема присутствовала в моем сознании с детства, поворачиваясь с течением времени разными своими гранями, касаясь меня то близко и чувствительно, то более отдаленно. Но хотя механизм ГУЛага, перемалывавший моих старших родственников и знакомых, а потом и сверстников, мог, конечно, затянуть в свою мясорубку и меня, мне и в голову не приходило, что это может на самом деле случиться. Более того, зная о литературном творчестве Юлия Даниэля, за которым я тогда была замужем, и нашего друга Андрея Синявского и прекрасно понимая, что это может кончиться только одним — арестом, я все же не задумывалась, что это реально значит, как это будет и что за этим последует. Что будет, то будет.
Арест мужа и Синявского не вызвал у меня страха ни за них, ни за себя, а только возмущение беззаконным и варварским действием — как будто всю жизнь я прожила в царстве справедливости и правопорядка! С этого времени я оказалась в открытой оппозиции к властям, к госбезопасности, к органам МВД — и мое противодействие приобрело общественную значимость, довольно большую по тем временам. Я, конечно, была не одна, такую же позицию противостояния занимали и другие люди — с некоторыми я была знакома раньше, с другими подружилась на этой почве. Каждого из нас могли арестовать. Не знаю, как другие, а я в отношении себя не предполагала такой возможности — не из безрассудного оптимизма, а на рациональных основаниях. На всякий случай я задала себе вопрос: ну, а если арестуют? Ведь у Андропова, может быть, своя логика. И поняла, что вероятность ареста никак не влияет на мое поведение; ну и слава Богу, а то ведь еще думай, рассчитывай, как бы это и рыбку съесть, и в воду не лезть. Занятие не для меня, к тому же я не верю в его успешность.
Зимой 1968 года у меня дважды было такое ощущение, что КГБ (эту организацию я и сейчас воспринимаю как целостный организм: ее работники при встречах со мной всегда проявляли себя как части целого, а не как личности) — растерзало бы меня, если бы я попала ему в лапы вот сию минуту. Первый раз — после передачи моего и Павла Литвинова Обращения к мировой общественности, я второй — после моей телеграммы о солидарности с голодовкой политзаключенных. Эта телеграмма была адресована в лагерь, в какие-то, уж не помню, правительственные инстанции, словом, вовсе не публичная; но ярость кагэбэ из-за утечки информации, из-за того, что я эту утечку, так сказать, продемонстрировала, — ощущалась мною на расстоянии буквально физически. Правду сказать, ощущение не из приятных.
Не схватили; только вызвали «на беседу» к прокурору то ли Москвы, то ли РСФСР.