Наконец, имеет значение и то, что люди моей среды не избалованы хорошей кормежкой. Кто обедал в столовой Ленинской библиотеки, без особого отвращения съест и лефортовский обед. А вот моя сокамерница Валя, официантка из ресторана Казанского вокзала, вовсе не могла его есть. Когда у нас подходили к концу запасы из передач и из ларька и мы оставались несколько дней на тюремном пайке, она начинала ныть: «Есть нечего!» — а тюремную еду брала с большим выбором. Я же решила непременно сохранить силы и ела даже то, что с трудом лезло в глотку, — например, какую-то серую кашу из крупной крупы (в лагерях ее называют «керзовой»). Валя смеялась: «Ты ее ешь, как икру: наберешь за щеку и смакуешь, пока сама не проскочит». Иногда я, набрав за несколько дней ложки три сахару (для этого приходилось пить пустой «чай»), сдабривала им один раз эту кашу. Или несколько дней пью кипяток без сахара, зато раза два в неделю — сладкий по моему вкусу.
Вообще надо сказать, что от тюрьмы я ожидала больше неприятных ощущений, чем получила. Это иногда даже смущало меня: друзья на воле считают, думала я, что я здесь «страдаю», между тем, существование вполне терпимое. Конечно, ночью мешает резкий свет в глаза — лечь же головой от света не разрешают. Валя спит, накрыв лицо полотенцем; мне же полотенце мешает еще больше, чем свет.
Лампа под потолком не выключается круглые сутки, иначе и в полдень в камере полумрак: окно заслонено намордником. Кроме того, как-то очень плохо устроена вентиляция (да и есть ли она?), жарко, душно, волгло, к тому же мы обе курим — дышать нечем. Раз пять-шесть в день мы хватаем полотенца и начинаем выгонять затхлый вонючий воздух в небольшую форточку, которую снаружи загораживает щит намордника; это мало помогает. Когда нас выводят на прогулку, дверь камеры остается открытой настежь; но после прогулки свежего воздуха хватает ненадолго. — Ну, так ведь это тюрьма, а не санаторий, как справедливо любит отмечать начальство.
Все эти неприятные детали тюремного быта, в общем, переносимы, тюрьма в ее нынешнем состоянии (вернее, двенадцать лет назад) не должна никого страшить. Конечно, если вы здоровы, у вас ничего не болит. Если побаливает сердце — в камере будете задыхаться; болен желудок — станут мучить изжоги от каш и от черного хлеба; ревматизм обострится от сырости. На этот случай тюремным кодексом предусмотрены поблажки: «диетпитание» (не видела, не могу сказать, что это такое), кажется, полкило сахару можно купить в ларьке (раз в две недели), масло в передаче (в счет тех же пяти килограммов общего веса — раз в месяц, а при мне было раз в два месяца). По заключению тюремного врача могут добавить в день еще час прогулки (итого два) — больным, а также
С чем у меня дело не заладилось, так это с чтением. Я слышала от прежних «сидельцев», что в Лефортове замечательная библиотека, составленная из «конфискованных книг» (думаю, это еще одна тюремная легенда). Ничего подобного, т. е. книг, которые могли подлежать изъятию, я в каталоге не обнаружила. И вообще библиотека показалась мне бедной. Лишь незадолго до этапа я узнала, что тюремный библиотекарь приносил в камеру, чтоб не трудиться, одну и ту же каталожную папку, а всего их восемь или больше. Не найдя ничего «такого», я решила читать то, что нигде больше прочесть не соберусь, расширять свой культурный кругозор. Из общеобразовательной литературы в моем каталоге оказались книга Тимирязева (кажется, «Жизнь растений») и сочинения Гиппократа. Я притворялась сама перед собой (наверное, также перед Валей и библиотекарем), будто с интересом изучаю эти умные книжки, — на самом же деле заставляла себя жевать их, как «керзовую» кашу. Что-то и прочие книги, даже Диккенс, например, читались с усилием, проскакивали мимо сознания (разве что кроме «Былого и дум» — самое тюремное чтение). В моем выборе книг одно было хорошо: все читаемое прочтешь задолго до обмена книг, а у меня в запасе еще Гиппократ остается.