У какой там дороги или на котором-то поле, но запросился в седло к дядьке урядника Голубка, к тому ли славному казаку Сидору Горбуненкову, некий человек иностранный. Сам в камзоле, при паруке, медная проволока в косицу заплетена, а в руке содержит допрежнюю треугольную шляпу, какие и по Россее были в ходу при Павле Первом покойном.
А сказал неведомый тот француз, что был смолоду из отечества вышедши, когда якубит бунтовал, а нынче просит доставить его попроворнее во столицу.
Вот и скачет Сидор Горбуненков в Париж от заставы с долгой пикой в руке и с французской персоной на тороках. Персона треуголкой на радостях машет и, хотя по-своему, но возглашает громко «ура».
Не стал еще вечер, горела над Парижем заря, только начали кашевары скрести с черепков копоть похода и вязать казаки кобылиц в коновязи на тех ли на полях Елисейских, которые не поля вовсе, а, можно сказать, Елисеева улица, как Сидор Горбуненков подвел тут к младому казаку Парамоше двух неведомых парижских особ, полу женского, одна из них, впрочем, старуха.
– Как я им персону доставил в Париж, – Сидор сказал, – так нынче сродственницы за персону благодарствовать пришли.
Споклонился тут дядька Сидор, от копоти почернелый, штаны затрапезные кожей подшиты, у бока – пистоль.
Старуха в чепце и в долгой хламиде, по борту кружево пущено, – не о ней вовсе речь, – а другая от лица некую кисею отвела и как глянула, и как улыбнулась, – Парамоша сапожок свой отставил, шпора легкий звон подала, приложил учтиво руку к левым грудям и сказал чисто, по-русски:
– Не разумею, мадамы, ваших речей, но как есть я бравый русский казак, послужить в удовольствие ваше рад я отменно.
И поднял глаза, не глядеть бы тебе, Голубок, – на него такие глаза карие посмотрели, такие прекрасные очи неведомой госпожи, что в левых грудях, на которых руку он содержал, столь сильно пристукнуло, будто пушечное ядро прокатилось.
И с того самого дня сокрылся для Голубка весь город Париж, что дворцы его и парады, и обедни католицкие с музыкой. А какая то была госпожа, и где ту госпожу отыскать, когда в Париже от многих французских госпож пестрит-рябит, будто в улье. Словом сказать, Парамон потерялся.
Лежит он на седлах на Елисейских полях, щиплет он ус, который в Париже прорастать начал, и дядьку Сидора укоряет:
– Запутал меня, то и было, что обе лорнетою повертели, слышу «ридикюль, ридикюль», и ушли, а ты сказывал, сродственники. И какой я им Ридикюль, когда Голубаев. А от той младой госпожи теперь сна я лишен.
– Чтобы из-за французской девки да сна бы лишиться, да тьфу на тебя…
Однако выходит он с дядькой вместе на бульвары прогуляться, а там все россеиское войско в променаде. И какие плюмажи на шляпах, и какие петушиные перья, другой в ботфортах таких преужасных, каких заправду и не бывает, и Лупанов-есаул, руки в боки, по бульвару Капуцинов гуляет, а с ним вроде бы сам генерал, смотрит скрозь бульвары в аглицкую лорнету.
Госпожи французские, ах, госпожи, легкий наряд, воздух один, и шляпы подобны опрокинутым легким корзинкам, и все кружева, кружева, кружева…
Но прекрасной той госпожи нет нигде.
Младой казак Голубок другу сердешному своему, россейской пехоты штабс-капитану Черенкову, с которым вместе брали пушки под Лейпцигом, между прочим, от души все поведал о прекрасной, однако неведомой госпоже.
Так и гуляли они в Пале-Рояле, под каким прозвищем обозначен парижский базар, который, впрочем, содержится в доме, и там же трактиры. И вдруг стал, как вкопанный, казак Голубок, едва прошептавши: «Вот она».
Тут и взял его руку штабс-капитан Черенков и сказал нечто по-непонятному двум госпожам, кои шли им навстречу. Госпожи улыбнулись.
Дядька Сидор назад Голубка крепко за штаны потянул:
– Голубок… Слышь, Парамоша, ошибки ли нет: будто не те госпожи.
Опустил стыдливо глаза младой и бравый казак, но дядьке своему прошептал:
– Оставь мне тотчас штанину. Стыдишь меня, старая кочерга… Сам не маленький… Марш отседа домой, я останусь.
– Зовут ее Люсиена, особа, как видишь, субтильная, и будьте вы с нею знакомы, а я с ихней тетенькой, – тут же сказал капитан Черенков.
И остался у Пале-Рояля Голубок с Люсиеной Субтильной. А той все щебеты, смех, и пощиплет портупейный ремень ему, и алый лампас тронет перчаткой: «ридикюль, ридикюль».
Где же Парамону Голубаеву знать, что в Париже тогда любому казаку было прозвание «ридикюль».
Ридикюль, так и пущай ридикюль. Идет бравый казак с младой французской особой по улицам самым людным.
Мало ли, долго, только Сидор сиятельству графскому жаловаться ходил, что свелся-де с лица млад донской казак, шишиги-вертихвостки парижские его завертели, в церкву не ходит и ровно бы православную землю забыл: на французскую бабенку позарился.
А граф Платов сказал:
– Ты ступай, я его промережу: накажу эстафеты в штабы возить день-деньской при полном параде. Лодырем стал на мирных квартерах, бабами облошивел: я блох-то повыбью…
Но что бы вы думали, други мои, какое происшествие тут случилось.