На следующий день после работы я снова пошел на выставку, попал внутрь уже незадолго до закрытия. На этот раз один. Я запомнил дорогу и возможные препятствия и ошибся всего несколько раз. Никаких зелено-голубых пятен не появлялось, но я знал, как дойти до нужного мне портрета голубоглазого человека. А может быть, мне так казалось, а на самом деле я простаивал напротив какой-нибудь другой картины или бездумно таращился в стену, а смотрительница зала лишь посмеивалась? Этого я не знаю. Но я был уверен, что стою там, где нужно.
Пока я всматривался в свою темноту, оттуда иногда будто что-то выплывало. Я действительно рассматривал портрет, пытался запомнить его черты, чтобы воссоздать потом в дереве. На обратном пути меня всё так же преследовали световые пятна. Один раз мне даже показалось, что я вижу, как мимо меня проплыли автомобильные фары. Конечно, машину я слышал и знал, где она едет, но свет немного попал мне в глаза. Или нет?
Когда позже тем вечером я включил настольную лампу, оттенок черного сменился на более светлый. Еще более светлый, чем он был накануне. В мою голову закралась осторожная мысль, но думать ее я не решался. Пусть лучше будет так, как будто мне все кажется. И снова ровно час я провел со стамеской в руках, в беседах с деревом и воспоминаниях о неизвестном мне голубоглазом лице.
На следующий день и дни за ним я проводил свои вечера точно так же. Сперва – на выставку, после – за стол. Я стал одержимым. Но мне уже не казалось, что я начинаю видеть. Я действительно начинал видеть. Все больше становилось световых пятен, все чаще я даже немного различал цвета. Тьма отступала. Когда я шел вечерами до дома, я хохотал над проезжающими мимо машинами – фары я уже запросто различал. Мне оставалось совсем немного – чем больше я работал над фигуркой портрета, тем больше видел.
Генка заходил все реже – вернее, это я отправлял его восвояси, потому что был занят резьбой. Он бубнил и ворчал, а как-то раз сообщил мне, что без меня прочитал «Мартина Идена». И там действительно была заковырка в сюжете, но он мне ничего не расскажет. И вообще, он уже сдал книгу обратно в библиотеку. Я не возражал: вечера так выматывали меня, что после работы и всех волнений, которые я испытывал за этот час, я валился в кровать от усталости.
Наконец, пришел тот вечер, когда я понял: это мой последний час работы над фигуркой. Я уже немного различал формы предметов и людей и даже мог свободно идти по солнечной улице (но в очках – свет больно бил по отвыкшим от него глазам).
– Баб Варь, – я зашел в ее комнату. Я видел, что она сидит под светом настольной лампы и, кажется, шьет. Такая же крепкая, по-крестьянски сложенная, как я помнил. Только голова вся седая – не волосы, а сплошное белое пятно. – А ты веришь в чудеса?
– М-м-м? – бабушка приподняла голову (расплывчатая фигура изменилась), – в волошбу, что ли? Болячку заговорить да жабой обернуть?
– Да нет. Именно в чудеса. Во внезапные исцеления, например. Что-то, что наукой не объясняется.
– Ну, Федя. Чудеса… В деревне, где я росла, знахарки чем только не лечили. И заговаривали, и травки давали пить. И хорошо, если обходилось без советов про куриный помет, например. И все равно даже это не про волошбу было, а про науку, только «знания» с другого конца. В больнице я сколько лет проработала. На войне всякое видала. Я тебе так скажу: нет чудес никаких. Для советского человека чудес и быть не может. Если нельзя объяснить, значит, наука туда еще не дотянулась. Но дотянется непременно. А ежели кто исцелился, хотя его уже хоронили, значит, крепкий духом, настоящий герой. Но чтоб чудеса… – она пожала плечами. – Нет, другое тут что-то. В чудеса не верю. А чего ты спрашиваешь-то?
Я стоял, слушал ее голос и улыбался. Потому что не только был окружен этим родным звуком, но и видел очертания лица, откуда этот звук исходил. Милое, родное лицо. И получалось так, что уже не пустота разговаривала со мной, а человек. Живой. Вот тут, прямо передо мной – человек.
– Чего ты застыл в улыбке, внучек?
– Ничего, баб Варь. Хорошо. Я понял, чудес не бывает. Бывают пробелы в науке.
– Вот ты мой молодец.
Я прикрыл дверь в ее комнату и уверенно направился к себе. Бывают чудеса, бабуль. Бывают. Завтра увидишь.
Подумав так, я сел за привычную резьбу. С деревянного портрета на меня уже почти смотрел человек, разве что не разговаривал. У него были волнистые волосы, у меня – прямые. Я был «помордастее», как говорила бабушка, а на портрете застыл более утонченный парень. Не похож ни капли, правильно Генка сказал.
Сегодня нужно было только доделать глаза. Те самые.
Закончил я быстро – и часа не прошло. Внутри у меня все трепетало. От фигурки исходило какое-то тепло: холодок, познакомивший нас в первую встречу, ушел. Утром. Все должно случиться утром. Я погасил лампу и в последний (как я надеялся) раз провалился в ненавистную пустую ночь, в небытие без нормальных снов. Ничего. Все изменится завтра. Все наконец-то изменится.