Когда овеществлённый мир наших проекций тает у нас на глазах, эго не на что опереться и не на что встать. Его больше невозможно имплицитно определить или противопоставить чему бы то ни было, кроме него самого[152]
. Когда из-под ног эго выдёргивают ковёр ложной реальности, оно отправляется в полёт по безосновному пространству, по пространству отсутствия эго – и свободы. Однако неготовое к этой свободе эго паникует[153]. Сама эта паника, это защитное сжатие, замораживает пространство и создаёт иллюзию опоры. Чогьям Трунгпа однажды сказал, что пространство – это буддийская версия Бога, и мы боимся этого Бога.Представьте, что вас выбросили из самолёта[154]
. Большинство из нас придёт в полную панику. Вы также можете вспомнить последний раз, когда вы испытывали сильное смущение, например перед публичным выступлением или презентацией. Взрывающееся внутри смущение может парализовать кого угодно, вызывая виртуальную кататонию, неспособность говорить или двигаться. Самосжатие замораживает пространство ситуации, усиливая наше ощущение «я».То же самое чувство есть глубоко внутри нас прямо сейчас (и на периферии может ощущаться как подсознательная экзистенциальная тревога) – оно замораживает открытую природу реальности, делая из неё безопасные плотные формы и автоматически создавая ощущение «себя» и «другого». Таким образом, паника и страх – это сама сущность плотной, устойчивой и независимой формы. На этом фундаментальном уровне страх и овеществление буквально синонимичны[155]
.Давайте развернём эту идею. «Упанишады» содержат знаменитое утверждение: «Где есть другой, есть и страх». Верное, хотя и поверхностное толкование состоит в том, что «другой» порождает страх. Другие действительно могут причинить нам боль, и мы боимся этого. Однако более глубокое следствие в том, что ощущение «другого» рождается из страха. Тот, кого мы воспринимаем как «другого», и есть страх, обретший форму. «Другой»
Можно поспорить и сказать, что мы больше всего хотим свободы. С этим точно согласятся заключённые. Будучи узниками сансары, большинство людей на пути также согласятся с этим. Однако на более глубоком уровне мы боимся той свободы, которой так горячо желаем. Мы громогласно требуем пространства, но приходим от него в ужас. Чогьям Трунгпа писал: «Если всё открыто – полностью открыто, смертельно открыто, смертельно просторно – это ощущается как огромная угроза»[157]
.Мы ужасно боимся этого, поскольку в безгранично открытом пространстве наше привычное «я» не имеет места привязки, не имеет точки отсчёта. Мы можем бояться потерять голову в этой безграничности, так как думаем, что в результате лишимся и ума. Однако помните, что ваш ум – в вашем сердце, так что настоящие «вы» в полной безопасности. Единственное, что вы действительно потеряете, – это ваше эго. Маленькое «я» должно раствориться, чтобы мы постигли своё подлинное Я. Мы должны стать ничем, прежде чем сможем стать всем, как показывают практики, связанные с умом ясного света.
Нарратив пространства, открытости, пустотности и свободы разыгрывается на многих сценах: от духовной до политической. В «Братьях Карамазовых» Фёдор Достоевский отмечает, что «ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!». В своём философском романе 1880 года он исследует страх свободы в политическом контексте:
Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть… Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее[158]
.