– И я про то. И потом, я про маньяков всё знаю. Не забывай, мы книгу написали. Почти написали… Но по ходу работы с кем только не консультировались. И с психиатрами, и с криминалистами… Ты не похож ни на один типаж. В книге-то мы из тебя монстра вылепили, но книга – это выдумка.
– А с самими маньяками? Не пробовали у них расспросить?
– Да где ж мы их найдём? Кто нас пустит в тюрьму или психбольницу?
– А и правда. Никто не пустит.
Он нежно коснулся пальцами моего запястья, и я почувствовала кипяток под диафрагмой.
– Машенька…
От звука собственного имени меня обожгло ещё больше.
– Расскажи мне ещё раз, что у тебя там про дом, Катерину и ножницы? Я её ласкал… Так. А потом…
– Не ты! – с жаром бросила я. – А он. Герой.
– Признайся, а писатель влюбляется в своего героя, когда пишет?
Мирон придвинулся ближе. Я чувствовала его дыхание и боролась с головокружением.
– Да… Если влюбляешься… То текст получается достоверней…
Он погладил меня по волосам.
– Почитай.
– Распечатка в рюкзачке в сенях. – Я дёрнулась, чтобы встать, но Мирон удержал меня.
– Не надо, не ходи. Расскажи. Последнюю сцену. По памяти.
Он наклонился к самому моему уху и прошептал:
– Пожалуйста.
Я не ожидала, что могу говорить долго и хорошо, достаточно опьянев. В смысле – почти по написанному самой же тексту. Мирон слушал внимательно, я моделировала по ходу, огорчаясь, что нет компьютера под рукой: собственные фразы, произнесённые вслух, казались отточено-верными, талантливыми, даже гениальными. Я ощущала прилив какой-то восторженной эйфории и упивалась своим рассказом.
Мирон осторожно водил пальцами по моей шее, по ключицам, растянув ворот футболки. Я замолчала, потому что уже плохо соображала, а остатки мыслей сконцентрировались целиком на нём.
– Дальше. – Его шёпот возле самого моего уха полностью лишил меня возможности говорить.
– Я не помню…
Невозможно читать по памяти текст, пусть даже ты автор и знаешь его наизусть, если в этот момент к тебе прикасается парень, в которого ты влюблена.
– Не останавливайся. Продолжай.
– Не могу. – Я сказала это так тихо, что он, наверное, не услышал.
Я молчала. Мирон снова дотронулся до меня, и какая-то удушливая волна поднялась от груди к шее – так было однажды со мной в раннем детстве, когда я тонула. От камина шёл жар, но его пальцы были ледяными, я чувствовала их на шее и, заворожённая, не могла пошевелиться. Чувство хирургического инструмента на коже усиливались каким-то железистым привкусом во рту. Лишь когда ощущения стали непереносимыми, я попыталась дёрнуться.
– Ну же, Машенька. Тебе же не больно? Что ты!
Он улыбнулся так ласково и нежно, как ещё не улыбался за этот вечер, и металл его рук перестал холодить, согрелся от тепла моего тела.
– Как ты там сказала, Машенька? Он сделал вот так?
Мирон приспустил лямку моего комбинезона, я услышала треск ткани и поняла, что сейчас рвётся на спине моя футболка. Я попыталась отклониться, но сильное головокружение заставило меня повалиться на бок.
– Где, ты говоришь, я сделал надрез?
Я смотрела на него не отрываясь и лишь краем глаза заметила, что одна моя грудь уже обнажена.