Амзель эту кучу рассортировал, взял большие ножницы золингеновской стали, для пробы почикал ими в воздухе. Словом, он начал этот неописуемый коричневый цвет кроить и кромсать вдоль и поперек. Ибо возле подлинного ренессансного ораторского пульта с раскрытым на нем в любое время дня и ночи несравненным трудом Вайнингера теперь появился новый рабочий инструмент: портновский конь, закройщицкая шарманка, портняжкина библия — зингеровская швейная машинка. О, как урчало ее колесико, когда Эдди Амзель из шершавой дерюги, из луково-картофельной мешковины и прочей грубой материи шил свои балахонистые хламиды. А раздувшийся Амзель за крохотной на его фоне швейной машинкой — разве не составляли они единое целое? Разве не казалось, что он и машинка нерасторжимы, что они вместе родились, крестились, получали свои детские прививки, сидели за партой и вообще развивались как одна целостная личность? А на эти дерюжные рубахи он нашивал — когда длинным наружным, а когда и мелким потайным стежком — декоративные заплаты из мерзких коричневых лоскутов. Он искрамсывал, впрочем, и багрянец нарукавных повязок, и ослепительную, как рези в желудке, солнечную символику свастики. Он набивал все это паклей и опилками. Он рыскал по журналам и ежегодникам и находил лица — крупнозернистое фото большого художника слова Герхарда Гауптманна[205] и гладко-глянцевый портрет кого-нибудь из популярных актеров той поры — Биргеля[206] или Яннингса[207]. Он помещал физиономии Шмелинга[208] и Пачелли[209], буйвола и аскета, под козырьки коричневых форменных фуражек. Генерального секретаря Ассамблеи Лиги наций Бранда он превращал в штурмовика Бранда. Он не боялся кромсать репродукции старых гравюр и самовластно, словно сам Господь Бог, орудовать золингеновскими ножницами над дерзновенным профилем Шиллера или гордым челом молодого Гете, дабы подарить их благородные лики кому-нибудь из павших героев движения — Герберту Норкусу или Хорсту Бесселю. Амзель разбирал по косточкам, мудрил и сводничал, давая векам и эпохам возможность слиться в отнюдь не братском поцелуе под одной фуражкой.
Из красивого, в полный рост фотоснимка Отто Вайнингера, стройного, по-мальчишески субтильного, безвременно покончившего с собой автора непреходящего труда, на четвертой странице коего снимок и был воспроизведен, Амзель вырезал голову, отдал эту вырезку в фотомастерскую Зенкера с просьбой сделать увеличение до натуральных размеров и потом долго, все никак не довольствуясь достигнутыми результатами, работал над фигурой «Штурмовик Вайнингер».
Гораздо удачней выглядел автопортрет самого Эдди Амзеля. Помимо ренессансного пульта и зингеровской швейной машинки интерьер его зала дополняло высокое и узкое зеркало до самого дубового потолка, какие часто можно встретить в пошивочных ателье и в балетных школах. Перед этим отнюдь не безмолвным зеркалом он и позировал в самодельной партийной униформе, — среди мундиров штурмовиков не нашлось одежки, в которую он смог бы влезть, — постепенно перенося свое изображение на голый каркас, что стоял в центре зала в виде пустотелого шара и таил в себе заводное устройство. Под конец настоящий Амзель сидел, словно Будда, за швейной машинкой и придирчиво изучал сконструированного и, пожалуй, внешне еще более достоверного Амзеля-партийца. Тот стоял, весь раздувшийся, в дерюге и в партийном коричневом сукне. Наплечный ремень портупеи обегал его телеса как тропик. Лычки на воротнике делали его простым партийным руководителем местного уровня. Свиной пузырь, удивительно смелый в своей натуральности, лишь намеком воспроизводящий черной тушью черты лица, был увенчан партийной фуражкой. Тут внутри шара начинала работать партийная механика: бриджи рывком сдвигались в позицию «смирно», правая надутая резиновая перчатка отделялась от пряжки ремня и судорожно вскидывалась сперва на высоту груди, потом над плечом, демонстрируя два вида партийного приветствия, затем с трудом, поскольку завод кончался, едва-едва успевала вернуться к пряжке, еще несколько секунд старчески подрагивала и, наконец, замирала. Эдди Амзель просто влюбился в свое новое творение. Он имитировал приветствия своей собственной, в человеческий рост, имитации перед узким высоким зеркалом: получался некий Амзель-квартет. Вальтер Матерн, которому Амзель показал себя и фигуру на паркете плюс себя и фигуру в зеркале, рассмеялся сперва слишком громким, а потом смущенным смехом. В некоторой растерянности он переводил глаза с пугала на Амзеля, с Амзеля на зеркало. Выходило, что он, Матерн, стоит в штатском между четырьмя функционерами в форме. Зрелище это вызвало у него врожденный скрежет зубовный. И, продолжая скрежетать, он дал Амзелю понять, что у всякой шутки есть свои границы; не стоит Амзелю зацикливаться на одной и той же теме; в конце концов и в штурмовых отрядах, и в партии достаточно людей, которые служат серьезным целям — там есть настоящие парни, а не одни только подонки.