Так прокричал жених её в небо и в море, и в бабкины бедные уши. Неизвестно, отозвались ли на его клич простор морской и облака над островом, но бабка чуть не оглохла. Плакал её жених, и не знала бабка, как его утешить. А он стоял, маленький, смешной, кудрявый, и ногами босыми за землю цеплялся, да всё пальцы поджимал, чтобы никто оторвать не мог.
Будто кружили над ним сейчас какие-то гуси-лебеди да на хлопца охотились, когтями примерялись, хотели с собой забрать.
«А сам, я, бабушка, главный из кривичей. И называет меня мой народ так: Максим Кривичанин. Смеёшься? Думаешь, горжусь этим? Где там. Это крест мой…»
Да Бенигна и не думала смеяться. Сам он, жених её, на лице бабкином ту улыбку придумал. Не умела Бенигна улыбаться, не давало ей лицо её печное, чёрное, печёное, губы в человеческую улыбку сложить. Посмотрел на неё жених сердито, но передумал гневаться.
«Что это я горожу? Какой крест? Тьфу, — сплюнул он под ноги и пяткой слюну размял. — Крепко во мне их христианство сидит. Крест, крест… Но ты ж мне поможешь, бабка? А, невестуха моя золотая? Снимешь с меня крест, силой своей поделишься. Ну садись, садись в машину, поедем, уморил я тебя, бабка ты моя ненаглядная… Ты у нас человек старый, тебе покой нужен. Море спокойствия… Нам с тобой ещё столько всего сделать надо. Рано нам с тобой умирать, мы с тобой за себя не отвечаем…»
Из ближайшего к ним дома кто-то вышел, нерешительно остановился на пороге, подождал, пока машина отъедет. Так бабка и не смогла рассмотреть глазами своими слепыми, кто там был: мужчина, женщина, или просто пригрезилась ей, старой, человеческая фигура — слишком давно она нормальных людей не видела. А оно ох как важно — чтобы человек с людьми был. Иначе станет он зверем, да начнёт совсем по другим законам жить. В совсем другом лесу.
Слюны не поднимешь, а слова не вернёшь. Начала бабка своего жениха в мыслях Максимом звать. То просто Максимом, то Кривичанином. Был он и правда какой-то кривой — так и хотелось выправить. Весь будто бы из одёжек сшит, а где душа его прячется — один чёрт знает. И глаза у жениха ейного — как колбаса кровяная.
Угораздило ж её вот такого мужика заполучить. У кого жених с домом и «жигулями», у кого с памятником мраморным, у кого со счётом в сбербанке. А у неё — с островом.
И где этот проклятый остров лежит, на котором она беду свою терпит, среди каких он океанов укрылся, под какими небесами — тоже, видать, одному только чёрту известно. А даже если бы и сказали бабке координаты места этого удивительного — что, помогло бы ей это? Только одно точно знала старая Бенигна — что, как и хатка её родимая, стоит этот чудо-остров, Кривья наша духовная, между двух лесов.
Один из которых андертальский.
А другой — нет.
Значит, есть ещё на свете места, которые посреди тех лесов находятся. А что же ты, бабуся глупая, думала, что одна на свете такая? Хрен тебе, бабка. Грех ведь это, большой грех — про себя так думать: какая же я замечательная, какая я одна такая да растакая на белом свете. Скромности себе, бабка, у бога-то попроси, скромности. Совсем ты на том острове бесстыдная стала. Позволяешь себе в такой кровати спать, какой на целую семью многодетную хватило бы, да в ванне лежишь, тёплой да чистой, а девка Олеся тебя губкой моет, по спине твоей водит, по груди да по волосам. А не больница здесь, чтобы за тобой медсестрички смотрели. Не больница здесь, бабка. А тюрьма.
Тюрьма.
Ешь вкусно, спишь сладко, ни в чём нужды не имеешь. А всё равно на сердце камень лежит. Будто наказали Бенигну те, кто её в неандертальский лес ходить научил. За лень её покарали да за глупость.
Ночью проснулась бабушка — оттого, что кто-то на неё смотрел. Открыла она глаза, а над самым её лицом лампочка светит, лампочку Олеся держит, а сама ей знаки пальцем показывает. За собой зовёт. Поднялась бабка с кровати, накинула что-то да за Олесей в коридор пошла. А Олеся, ведьма молодая, дальше идёт, да на бабку оглядывается — как всегда, с улыбкой своей кошачьей. Кто же тебя, девка, в кошку превратил? — думает Бенигна, но идёт послушно, за лампочкой в темноте ковыляет, за стены хватается.
Завела Олеся бабку в комнату, где бассейн был. Зашла бабка, жмурясь от света, — горела в той комнате люстра, горела не ярко, но всех здесь можно было хорошо рассмотреть. По краям бассейна мужики её знакомые стояли: и тот, который самый крупный, и старичок в белом, и парень-спортсмен, и татарин хитрый. Стояли и на бабку поглядывали — не то чтобы враждебно, а настороженно так, будто ожидали от бабки обмана.
А в самом бассейне жених её, Максим Кривичанин, лежал, на край облокотившись. Голый — в чём мать родила. Лежал и на неё глядел — внимательно, строго, как батюшка.
«Подойди сюда, бабка, — сказал Максим, слегка улыбнувшись. — Ближе, ближе».
Подошла бабка, рукой глаза закрывая. Хотя чего она там не видела — а всё равно срам. Жених её взрослый уже, неправильно это — наготой своей да местами срамными бабке в глаза тыкать.
«Опусти, бабка, руку, — приказал Кривичанин. — Я жених твой, нам с тобой жить до смерти».