Запись следующего дня (2 апреля) упоминает интервью, которое я незадолго до этого взял у Бродского[514]
, и любопытна самокритичностью. Бродский в это время продолжает читать «Мой век», который остается для него образцом:«Правлю наше интервью — оно получилось не слишком интересным, особенно на фоне Вата».
11 мая 1991 года мы разговаривали с Бродским о футуризме (для которого он, кстати, предлагал новое название — «велоцизм»). Речь, естественно, зашла и о Вате — тогда я как раз работал над футуристическим этапом его творчества. Бродский процитировал по памяти стихотворение «Быть мышью», перевод которого напечатал 15 лет тому назад. В этой вещи позднего Вата он усматривал чисто футуристскую тягу к эпатажу:
«Я:
Футуризм — своего рода тоска по мировой культуре, и был он только в провинциальных странах — Италии, России, Польше.И[осиф]:
Точно. Кстати, Ват на меня действует замечательно. Особенно цирковые, остраняющие места: człowiek ekshaluje woń abominalną».Наконец, 5 апреля 1994 года Бродский возвращается к замечанию Вата о снах, которое явно произвело на него впечатление:
«<…> У него в „Моем веке“ есть замечательное место — говорит о тюрьме, о мелочах тюремной жизни, в которых зэк склонен усматривать огромное значение, о снах… И вдруг: „А в общем, сны — это как облака в ночном окне“. This takes саге of Freud».
Можно утверждать, что «избирательное сродство» между Ватом и Бродским было многомерным. Оба поэта, испытав воздействие модернизма, принадлежали уже к следующей литературной парадигме: оба создавали
1. Формирующее воздействие на обоих поэтов оказал тюремный опыт. Именно это, по всей вероятности, Бродский имел в виду, когда он назвал Вата «один мой в некотором роде знакомый». Хотя оба отдавали себе отчет в свойствах советского тоталитарного строя и в личной опасности, которой в нем подвергались, арест все же оказался для них (как, впрочем, для большинства жертв режима) неожиданностью и шоком, а пребывание в камерах — водоразделом в творчестве. Сопоставимы многочисленные тюремные стихи Вата (например, «Podróż», «Ballada więzienna», «Ewokacja») и не столь заметные в общем корпусе творчества, но значимые тюремные стихи Бродского («Прошел январь за окнами тюрьмы…», «Инструкция заключенному», «Сжимающий пайку изгнанья…»). Нетрудно также заметить параллели между описанием и философским осмыслением тюрьмы в «Моем веке» и в прозаических текстах Бродского[516]
(сам Бродский эти параллели несомненно осознавал).2. Столь же существен для Вата и Бродского опыт эмиграции. Для обоих поэтов он был трудным, хотя судьба их на чужбине складывалась по-разному: Ват остался неизвестным за пределами узкого круга и до конца дней не нашел на Западе места, в то время как Бродский добился стабильного положения и мировой славы. Однако оба остро ощущали разрыв с привычным языковым и бытовым контекстом, одиночество, страх перед потерей читателя: для обоих поэзия в эмиграции стала в основном диалогом с собой. И Ват, и Бродский ставили под вопрос традиционную парадигму поэта-эмигранта, либо культивирующего образ «народного трибуна», либо предающегося ностальгии. Эмиграция лишь усилила их изначальное чувство отчужденности, особости, дистанцированности от окружающего общества. Оба поэта рассматривали изгнание в метафизическом и метаисторическом плане как неизбежное состояние человека во вселенной. В этом смысле могут быть сближены, например, стихи Вата «Na naszej ulicy», «Z kosza» и многие стихи Бродского, особенно его раннего эмигрантского периода («Колыбельная Трескового мыса», «Осенний крик ястреба», «Декабрь во Флоренции»).