Потом была традиционная чашечка черного кофе, сваренного мною впопыхах, затем рюмка-другая коньяка, затем наступила неловкая пауза. Клаудия смотрела на меня подбадривающе и выжидающе одновременно. А я, честно говоря, думал о том, не приехала ли за ней итальянская «наружка» и не придут ли нас проведать, если мы с актрисой окажемся вдруг в моей спальне. Выручил телефон. Я взял трубку. Дежурный посольства срочно требовал меня к послу. Это вообще-то был условный сигнал. Меня просто (так оно и оказалось на самом деле) добивался резидент, чтобы дать очередное задание.
— Я очень сожалею, Клаудия, но меня требует к себе посол. Надо ехать. Он у нас человек очень строгий.
— Действительно посол? — Она насмешливо посмотрела на меня. — Как же не вовремя звонят эти советские дипломаты. Ну что ж, поедем. Тебя (после коньяка мы перешли на «ты») подвезти?
— Нет, зачем же. Я тебя провожу.
Садясь в лимузин, она вновь насмешливо взглянула на меня:
— Мне кажется, мой друг, что второго такого случая не будет.
Несколько лет спустя я встретился со звездой итальянского кинематографа на приеме по случаю Недели советских фильмов в Милане. Клаудия Кардинале стояла в кругу своих многочисленных поклонников с бокалом шампанского в руке.
— О, Леонид! — Она вышла из кольца своих воздыхателей. — Какими судьбами? По-прежнему корреспондент «Известий», да? Простите, господа, но мне нужно поговорить с этим синьором с глазу на глаз.
Мы отошли в угол зала. Она опять насмешливо, как тогда в корпункте, посмотрела на меня.
— Скажи, Леонид, только честно скажи. Почему ты тогда удрал от меня?
— Ты же слышала телефонный разговор, Клаудия. Меня вызвал посол. Действительно было чрезвычайно спешное дело.
— Правда? А я, грешница, подумала, что ты просто струсил.
Что же, может быть, и струсил. Всякое бывает. И я, может быть, не стал бы писать об этом эпизоде, если бы сама актриса не рассказала в виде анекдота, какой попался ей однажды придурковатый и нерешительный советский журналист, который удрал от такой красавицы. Впрочем, стой. Поскольку речь зашла о представительнице святого искусства, то продолжу эту тему в следующей главе.
Глава XI
ПАРИЖ СТОИТ МЕССЫ
Он постарел, мой дорогой друг Эмилио. В длинных волосах, зачесанных назад, седина явно берет свое. И только темно-карие глаза, смешливые и печальные одновременно, остаются по-прежнему молодыми.
Мы с Эмилио Монтаньяни идем по улицам города. У него масса знакомых. Да и что в этом странного? Художник Монтаньяни давно уже признанный певец своего города. Его произведения — в местных картинных галереях, в частных коллекциях, в тратториях и кафе. Они перешагнули не только крепостные стены Сиены, но и всей Италии. Вы увидите картины Монтаньяни в Риме, в знаменитой флорентийской галерее Питти, в музеях Чикаго, Парижа и других европейских и неевропейских городов. Монтаньяни — лауреат многих премий.
Когда мы расставались с ним последний раз, я задал художнику один-единственный вопрос:
— Эмилио, о чем ты мечтаешь?
— Побывать в Париже. Ты слышал когда-нибудь крылатую фразу «Увидеть Париж и умереть»?
— Когда-то слыхал. Но более известна фраза «Париж стоит мессы». Вот только почему?
— А дьявол его знает. Мне больше нравится первая. Я очень хотел бы увидеть Париж и умереть.
Эмилио Монтаньяни уехал в Париж и там умер. От цирроза печени.
Между тем фраза «Париж стоит мессы» стала настолько знаменитой, что вошла практически во все энциклопедические словари разных стран и народов. А произнес это магическое словосочетание отпрыск Антуана Бурбона, родившийся в 1553 году, нареченный именем Генрих и ставший уже в девятнадцать лет королем испанской Наварры. Это был боевой и очень тщеславный юноша, возглавивший французских гугенотов, другими словами протестантов, во время кровавых религиозных войн. Впрочем, Генрих олицетворял собой не только непомерно раздутое тщеславие или честолюбие, но и идеологическую неустойчивость. Короче говоря, когда Париж провозгласил, что признает Генриха королем только в случае принятия им католической веры, он, не колеблясь, превратился из протестанта в католика и занял королевский трон во французской столице, произнеся при этом те самые исторические слова. Хотя для Генриха IV Париж, видимо, все же не стоил мессы. Да и не любил покойный Париж, не восхищался его неповторимыми красотами. Некогда было, да и оппозиция одолевала.