Странная жизнь наступила весною у Веры Переслени. Ставши женщиной, она почувствовала себя намного сильнее, но одновременно и уязвимее. Теперь ей казалось, что все мужчины на улице разглядывают ее так, как будто она идет голая, и нужно от них защищаться. Поэтому она перестала опускать ресницы, как делала раньше, а, напротив, встречала мужские зрачки всегда жестким презрительным блеском своих серых глаз. Отвращения накопилось так много, что Вера уже не боролась с ним: первое, что охватывало ее поутру, было отвращение ко всему и особенно к мужчинам, а также отдельное, очень брезгливое, особое чувство к Исламу. Ислама она не только не хотела видеть наедине, но даже, сталкиваясь с ним во дворе или в подъезде, делала вид, что не узнает его. Она взбегала по лестнице, чтобы не ждать лифта, взбегала, как серна в горах Анатолии, и только стучали ее каблуки, и только желтели свободные волосы, а он, небогатый турецкий рабочий, стоял и смотрел ей вослед.
Сначала пытался с ней поговорить, гортанно кричал:
– Эй! Эй! Дэвушка Вера!
Она убегала. Он клал ей цветы на порог, но цветы на следующий день исчезали куда-то.
В бригаде, составленной из представителей разных народов мира, работал армянин дядя Миша, который должен был бы ненавидеть Ислама в силу переживаний, испытанных кротким армянским народом по воле народа турецкого. Однако он их не испытывал. И тут предлагаю я вам отступление.
А здесь получилось так, что дядя Миша, попавший в бригаду, не помнил ни деда, ни бабки, ни даже сестры. Он был сиротою, и рос сиротою, и нрав его был не истерзан традицией. Поскольку и месть, и все острые чувства по давности лет уплывают в традицию, становятся вроде центрального блюда на пышных, крикливых и долгих поминках.
Миша был веселым и участливым человеком, хотя сильно пьющим, и братья Ислама Алчоба с Башрутом сто раз умоляли его не сближаться с армянским пьянчугой. Однако сейчас, когда русская девушка совсем отказалась его узнавать, Ислам стал искать утешенье в вине. И он очень быстро его там нашел. Плачевное зрелище открылось в среду вечером Алчобе и Башруту: они увидели своего младшенького, несмышленыша своего, крутолобого олененка Ислама, который в обнимку с седым, волосатым, беззубым, чужим человеком, шатаясь, брел прямо к себе в общежитие и громко при этом пел песню. Еще хорошо бы турецкую песню, а он пел армянскую, путал слова, но этим ничуть не смущался по пьянке. Алчоба с Башрутом как окаменели. Башрут, самый пылкий из всех этих братьев, рванулся к Исламу, но тут же Алчоба, отец очень многих глазастых детей, схватил его за руку.
– Остановись! Не трогай его. Он тебя не поймет. У нас с тобой, брат мой, нет выбора. Вот что.
– Что значит: нет выбора?
– Значит: нет выбора. Домой надо ехать. Погибнет Ислам. Когда мусульманин запьет – он запьет, и ты его пушками не остановишь.
И прав был Алчоба, отец четырех взрослеющих мальчиков и восьмерых взрослеющих девочек. Как он был прав!
Оставим на время Ислама, нетрезвого, с его новым другом, седым, хотя очень и добрым, и ласковым Мишей, а сами вернемся в семью Переслени.
Отец Веры Марк Аркадьевич Переслени с тою внезапностью, которая была нередкой для него, заявил своей жене, что может выйти из творческого кризиса, только если они оставят шумную и бестолковую Москву, где ему не пишется и не дышится, и переедут куда-нибудь к морю хотя бы на год или на полтора. Всего лучше в Ялту.
– Квартиру сдадим, станем миллионерами, – пыхтя своей трубкой, сказал Переслени. – А здесь я писать не могу. Здесь меня отвлекают.
– Но ты же не Чехов! – взмолилась жена. – Зачем тебе Ялта?
– При чем он здесь, Лара! Я пьес его с детства терпеть не могу! Громоздкие, слабые, скучные пьесы!
– Тем более, – кротко вздохнула она.