— Матерь Божья! — воскликнул король. — Эта клетка — настоящее разорение!
Он вырвал тетрадь из рук мэтра Оливье и принялся сам пересчитывать по пальцам, глядя то в тетрадь, то на клетку. Оттуда доносились рыдания узника. В темноте они звучали такой скорбью, что все присутствующие, бледнея, переглядывались.
— Четырнадцать лет, государь! Вот уже четырнадцать лет с апреля тысяча четыреста шестьдесят девятого года! Именем Пресвятой Богородицы, государь, выслушайте меня! Вы все это время наслаждались солнечным теплом. Неужели же я, горемычный, никогда больше не увижу дневного света? Пощадите, государь! Будьте милосердны! Милосердие — это высокая добродетель монарха, побеждающая его гнев. Неужели ваше величество полагает, что для короля в его смертный час послужит великим утешением то, что ни одной обиды он не оставил без наказания? К тому же, государь, я не изменил вашему величеству, а изменил кардинал Анжерский. И все же к моей ноге прикована цепь с тяжелым железным ядром на конце; оно гораздо тяжелее, чем я того заслужил! О государь, сжальтесь надо мной!
— Оливье, — произнес король, покачивая головой, — я вижу, что мне посчитали известь по двадцать су за бочку, тогда как она стоит всего лишь двенадцать су. Выправьте этот счет.
Он повернулся спиной к клетке и направился к выходу. По тускнеющему свету факелов и звуку удаляющихся шагов несчастный узник заключил, что король уходит.
— Государь! Государь! — закричал он в отчаянии. Но дверь захлопнулась. Он больше никого не видел; он слышал только хриплый голос тюремщика, который над самым его ухом напевал:
Король молча поднимался в свою келью, а его свита следовала за ним, приведенная в ужас стенаниями узника. Внезапно его величество повернулся к коменданту Бастилии:
— А кстати! Кажется, в этой клетке кто-то был?
— Да, государь! — ответил комендант, пораженный этим вопросом.
— А кто именно?
— Господин епископ Верденский.
Королю это было известно лучше, чем кому бы то ни было, но таковы были причуды его характера.
— А! — сказал он с самым простодушным видом, как будто только что вспомнил об этом. — Гильом де Аранкур, друг господина кардинала Балю. Добрый малый был епископ!
Через несколько минут дверь комнаты снова распахнулась и затем вновь затворилась за пятью лицами, которых читатель видел в начале этой главы и которые, заняв свои прежние места, приняли прежние позы и продолжали по-прежнему беседовать вполголоса.
В отсутствие короля на его стол положили несколько писем, которые он сам распечатал. Затем он быстро, одно за другим, прочел их и дал знак мэтру Оливье, по-видимому исполнявшему при нем должность первого министра, чтобы тот взял перо. Не сообщая ему содержания бумаг, король тихим голосом стал диктовать ответы, которые тот записывал в довольно неудобной позе, опустившись на колени у стола.
Господин Рим внимательно наблюдал за ним.
Но король говорил так тихо, что до фламандцев долетали лишь обрывки малопонятных фраз, как, например:
«…Поддерживать торговлею плодородные местности и мануфактурами — местности бесплодные… Показать господам английским вельможам наши четыре бомбарды: „Лондон“, „Брабант“, „Бург-ан-Брес“ и „Сент-Омер“… Артиллерия является причиной того, что война ведется ныне более осмотрительно… Нашему другу господину де Бресюиру… Армию нельзя содержать, не взимая дани» и т. д.
Впрочем, один раз он возвысил голос:
— Клянусь Пасхой! Его величество король сицилийский запечатывает свои грамоты желтым воском, точно король Франции. Мы, пожалуй, напрасно дозволили ему это. Мой любезный кузен, герцог Бургундский, никому не давал герба с червленым полем. Величие царственных домов зиждется на неприкосновенности привилегий. Запишите это, Оливье.
В другой раз он воскликнул:
— О-о! Какое пространное послание! Чего хочет от нас наш брат император? — И он пробежал письмо, прерывая свое чтение восклицаниями: — Оно точно! Немцы так многочисленны и так сильны, что едва веришь этому! Но мы не забываем старую поговорку: «Нет графства прекрасней Фландрии; нет герцогства прекраснее Милана; нет королевства прекраснее Франции!» Не так ли, господа фламандцы?
На этот раз Копеноль поклонился одновременно с Гильомом Римом. Патриотическое чувство чулочника было приятно задето.
Последнее письмо заставило Людовика XI нахмуриться.