Он встретился глазами с Алексеем и увидел, что тот плачет… Наверное, в глубине души он надеялся, что хозяин его удержит Михаила…
Потом шли страшные тяжкие дни. Дни осени, зимы, весны, лета. Приходили краткие, нарочито бодрые письма от Миши, и в них не было войны, была только его любовь и тревога об оставшихся в Петербурге.
Елена тоже писала из Европы, где выступала последние два года. Она стала знаменита, у нее было много приглашений, и в Россию она покуда возвращаться не собиралась. Но, узнав из письма матери о том, что Миша в Севастополе, Елена прислала большое, сумбурное, испуганное письмо и в нем пообещала вскоре приехать. Но ее вновь соблазнил выгодным контрактом какой-то импресарио, она отправилась в новую поездку по Европе, и следующее ее письмо пришло уже из Швейцарии…
В конце августа восемьсот пятьдесят пятого года Севастополь пал. Незадолго перед тем от Миши пришло последнее письмо, и после этого он не писал больше…
Монферран наводил справки через знакомых придворных и узнал, что многие письма из осажденного Севастополя в последнее время терялись и не доходили из-за дурной работы военной цензуры. Архитектор рассказал об этом Алексею и Анне, чтобы их успокоить, но они, конечно, не успокоились, да и самому Огюсту не стало легче от таких сомнительных утешений. После получения известия о падении Севастополя он вдруг поверил в то, что Миша убит… Элиза, когда он сказал ей об этом, покачала головой и непреклонно возразила:
– Нет, он жив. Я знаю.
– О, если бы это было так! – прошептал Монферран.
С тех пор он и зачастил вечерами на католическое кладбище…
Посидев немного молча, Огюст оторвал голову от Элизиного плеча и медленно, не без усилия встал, сумев, однако, скрыть гримасу боли – от сидения на холодной скамье у него снова возникла жестокая боль в бедре.
– Идем, Лиз, – сказал он, подавая ей руку. – У меня много еще дел, а я сижу тут… И ты вся мокрая! Зонтик, верно, взяла только для меня. Пошли.
Прежде чем уйти с кладбища, они навестили еще одну могилу, совсем свежую, ей не было и года. То была могила Антуана Модюи. Он умер осенью пятьдесят четвертого года, и его тихая, никого не взволновавшая кончина стала для Огюста еще одним ужасным ударом. Ушел последний человек, знавший его в ранней юности, будто оборвалась тонкая, туго натянутая нить.
Хоронить Антуана собралось очень немного людей, в основном его приятели-французы, некоторые архитекторы, двое или трое академиков. И все с изумлением смотрели на Монферрана, не понимая, как мог он прийти на похороны злейшего своего врага.
Истина открылась им только тогда, когда после слов священника: «Пусть теперь самый близкий бросит первую горсть земли», – Огюст, ни на кого не глядя, вышел вперед, встал на одно колено возле замерзшего, высеребренного инеем края могилы и, с трудом отломив кусочек рассыпчатой кромки, ссыпал землю с ладони на темную крышку гроба. У всех собравшихся вырвался вздох, а какая-то дама громко заплакала, и все почувствовали, что одинокий, позабытый людьми и судьбой старик, оказывается, унес с земли не только свою старость…
– Бедный Тони! – прошептал Огюст, остановившись вместе с Элизой возле темного мраморного памятника (он сделан был по его собственному рисунку, но никто об этом не знал). – Бедный, бедный Тони… Как быстро прошла жизнь…
На другой день Огюст с утра был в соборе.
На строительстве наступили тяжелые дни. Разорение казны из-за Крымской войны сильно сказалось на финансовом положении Комиссии построения. Как всегда в таких случаях, дело решили поправить увольнениями рабочих и мастеров и стали увольнять самых старых, тех, кто, по мнению чиновников Комиссии, уже «выработался». Уволен был после двадцати семи лет службы и Максим Тихонович Салин…
Монферран не уступал без боя ни одного из своих мастеров, пытался он отстоять и Салина, но ничего не вышло. Правда, Максим Тихонович получил все-таки право на пенсион, но пенсию ему выделили нищенскую, и он хлопотал о какой-нибудь работе для себя, однако шестидесятидвухлетнего мастера никто никуда не взял…
Огюсту удалось помочь Салину получить вознаграждение, и, слава Богу, немалое, за выполненную им когда-то великолепную модель собора, которую он делал помимо своей работы и бесплатно… Трогательная признательность, с которой Салин благодарил главного архитектора за его помощь, вызвала у Монферрана только стыд и раздражение – он хотел бы сделать для Максима Тихоновича, для других уволенных много больше, но был не в состоянии…
Положение его при дворе пошатнулось. Александр Второй с его приверженностью славянофильству открыто невзлюбил архитекторов-иностранцев, не видя, кто из них иностранец действительно, а кто уже плоть от плоти стал русским зодчим. Это все ему, видимо, еще предстояло понять. Что же до Монферрана, то на него царь был сердит, как бывал сердит и Александр Первый, и Николай Первый, за его самолюбивый и смелый характер…