– На войне, – просто, не опуская глаз, сказал Алеша. – И дед на войне. Оба они в двенадцатом воевать-то у барина отпросились. Дед под Бородином остался. Ядром его… А отец там ранен был, крест получил Георгиевский. Ну а после, на Березине, и он сгинул. Так вот и не знаю, где могилки, если и есть они. Жалко! Отцу только-только к сорока шло.
Монферран поставил недопитую чашку на стол и долго разглядывал ее щербатый краешек. Потом, подняв глаза, спросил:
– А как же ты теперь служишь у меня, а? И говоришь по-французски?
Удивительные Алешины глаза расширились, начисто пропала их еле заметная раскосость.
– А язык при чем, Август Августович? Не оттого же вас погнали с русскими воевать, что вы французы, а оттого, что Наполеону этому Франции мало показалось. Вон сколько народу сгубил ни для чего… А вы… вы Бородино видели?
– Нет, нет! – Огюст взмахнул руками, и по его лицу разлилась краска. – Нет, Алеша, я не был тогда в России, я не воевал в двенадцатом году. Я не видел ни Бородина, ни Березины. Я воевал раньше, в седьмом году. И позже – в тринадцатом и четырнадцатом…
Чуть заметно улыбнувшись, юноша спросил:
– А воевать оно как, страшно?
– Да, – просто ответил Огюст. – Страшно, что убьют, но еще страшнее, когда убиваешь сам. Вот этот молодой рабочий в карьере… Может, это я его убил, а?
– И вовсе не вы! – возмутился слуга. – Работа такая. Не умеют так работать, чтоб не убивались люди.
– Но надо уметь! – горячо воскликнул архитектор. – Надо учиться! Придумывать машины… Однако, пока их придумывают, пройдет еще лет сто. А я свой собор строю сейчас. Я буду строить его лет двадцать пять. Сколько людей умрет за это время?
– Немало, – вздохнул Алексей. – Вы вот бумажку напишите, чтоб бараки наладили, глядишь, уже лучше будет. Не то и правда зима скоро.
VI
Около восьми вечера, с наступлением полупрозрачных осенних сумерек, слуги опустили шторы в салоне и зажгли свечи в высоких золоченых торшерах. Венецианская люстра и хрустальные бра на стенах уже горели, и теплые красные блики играли в малиновых штофах, падали на мозаичный паркет.
Из зала долетали звуки котильона, и слышно было, как около сорока танцующих пар одновременно делают легкий прыжок под сильный всплеск музыки, а затем тихо шуршат в плавном движении пируэта.
В салоне находилось всего несколько человек – четверо из них устраивались за мраморным столиком, собираясь составить партию в карты, две дамы беседовали, устроившись на софе в нише, у ног маленькой Венеры, созданной неизвестным итальянским скульптором.
Двое мужчин стояли возле окна, один – с бокалом шампанского, в котором не было уже ни одного пузырька, другой – с длинной трубкой на манер турецкой.
– Напрасно вы ушли, князь, – обратился господин с бокалом к господину с трубкой. – Мне, право, жаль, что мое появление помешало вам танцевать. Вы, я знаю, любите…
– Полноте, Василий Петрович! – возразил на это господин с трубкой. – Бал только начался. И потом, котильон я танцую дурно, куда хуже мазурки. А вас я так давно не видел, что, признаться, ради вашего общества готов не танцевать весь вечер!
– Ну, ну! – Темные выразительные глаза Василия Петровича на живом и умном лице заблестели лукавством. – Вам просто не терпится выслушать мои восторги по поводу вашего восхитительного дворца, Николай Владимирович.
– Сознаюсь, вы правы! – улыбнулся князь, поднося ко рту свою трубку, но не затягиваясь, а лишь слегка посасывая ее кончик. – Быть может, это и громко называть дворцом, но мало найдется и дворцов в Санкт-Петербурге, а кстати и в Европе, которые привлекли бы к себе сразу такой же интерес. Вы видите, я вынужден давать третий бал за месяц, потому что едва отделка особняка завершилась, все захотели его увидеть…
– И немудрено! – воскликнул Василий Петрович. – Красота этих помещений просто несравненна. Вкус, тонкость, изящество, разнообразие… А эти великолепные фасады! А само расположение дома – треугольником! Он – гений, этот ваш маленький француз! И я бесконечно вам благодарен, мой милый князь, что вы мне его представили, и теперь он принялся и за мой особняк.
Николай Владимирович развел руками, при этом чубук его трубки запутался в складках золотистой шторы, и князю пришлось долго, старательно его освобождать.
– Я не мог поступить иначе! – проговорил он, возясь со шторой. – Все равно бы вы, любезный Кочубей, сами до него добрались. Кроме того, я продал вам мой бывший дом, и все это знают, кроме того, Монферран входит в моду, и было бы странно, если бы, выстроив дом для меня, он не перестроил бы дом для моего доброго знакомого князя Кочубея, в обществе этому весьма бы удивились… И потом… О Боже мой, как приятно видеть! Добрый вечер, уважаемый и долгожданный Николай Михайлович!
С этими словами князь Николай Владимирович кинулся к двери салона, куда входил в это время, миновав танцевальный зал, господин лет пятидесяти, строго, но изысканно одетый, подтянутый, сухощавый, с красивым резким лицом, исполненным ума и, казалось, нечаянной грусти, которая могла быть, впрочем, просто меланхолией, навеянной какими-то воспоминаниями.