Она нередко обвивала мне шею своими прелестными руками, прижимала к себе и, касаясь щекой моей щеки, шептала на ухо:
— Дорогая моя, твое сердечко ранено, но не считай меня жестокой, потому что я подчиняюсь непреодолимому закону моей силы и слабости; и если твое сердечко ранено, то и мое истекает кровью вместе с ним. Охваченная экстазом своего огромного унижения, я вошла в твою теплую жизнь, и ты умрешь — нежной смертью — в моей жизни. Тут я не в силах что-либо изменить; как меня тянет к тебе, так и ты, в свою очередь, станешь притягивать других и познаешь восторг этой жестокости, которая одновременно есть любовь. Поэтому потерпи и не стремись узнать больше обо мне и про меня, а доверься мне всей своей любящей душой.
И, произнося подобную рапсодию, она еще теснее прижимала меня к своему трепещущему телу, а ее горячие губы касались моей щеки нежными поцелуями. Тогда ее возбуждение и слова были для меня непонятны.
Обычно я стремилась избежать этих глупых объятий — должна признать, не очень частых, — но я словно лишалась жизненной энергии. Ее шепот как будто убаюкивал меня, и мое сопротивление сменялось трансом, из которого я выходила, лишь когда она разжимала объятия.
Впав в это загадочное состояние, я переставала ее любить. Я ощущала странное и неизменно приятное возбуждение, смешанное с легким страхом и отвращением. Пока такие сцены длились, мои мысли о ней утрачивали четкость, но я сознавала, как любовь переходит в обожание и одновременно в ненависть. Да, я понимаю, что это парадокс, но не в моих силах объяснить это чувство иначе.
Я пишу эти строки через десять лет слегка дрожащей рукой, со смущением и ужасом вспоминая некие обстоятельства и ситуации испытания, через которое мне невольно пришлось пройти; но главный поток моего повествования помнится мне очень ярко и четко. Однако я подозреваю, что в жизни каждого человека отыщутся некие эмоциональные сцены, во время которых страсти проявляют себя наиболее откровенно и ужасно, в то время как все прочие помнятся весьма смутно.
Иногда после часа апатии моя странная и прекрасная компаньонка вдруг брала меня за руку и начинала ее нежно сжимать вновь и вновь; щеки ее розовели, глаза, устремленные на мое лицо, начинали блестеть, а дыхание становилось частым и возбужденным. Это напоминало любовную страсть и смущало меня; зрелище было отталкивающим и одновременно ошеломляюще притягательным. Глядя на меня с обожанием, она привлекала меня к себе, целовала в щеку горячими губами и шептала, едва не всхлипывая: «Ты моя, ты будешь моей, мы с тобой едины навсегда». А потом откидывалась на спинку кресла, закрыв глаза руками, и оставляя меня трепетать.
— Может, мы родственницы? — спрашивала я ее. — Иначе что означают твои слова? Возможно, я напоминаю тебе любимого человека, но ты не должна так себя вести, мне это противно. Я не понимаю тебя… да я и себя не понимаю, когда ты так выглядишь и говоришь.
В ответ на мои слова она обычно вздыхала, а потом отворачивалась и выпускала мою руку.
Вспоминая столь необычные проявления чувств, я тщетно пыталась придумать какую-нибудь удовлетворительную теорию, но не могла приписать их аффекту или трюку. Все они, несомненно, были краткими порывами подавляемого инстинкта и эмоций. Уж не подвержена ли она, несмотря на опровержение матери, кратким приступам безумия? Или же это отголоски подавленных воспоминаний о несчастной любви? Я читала о подобном в старинных книгах. А что, если влюбленный юноша отыскал способ проникнуть в наш дом, прибегнув к подобному маскараду и помощи хитроумной и пожилой искательницы приключений? Но против этой гипотезы, пусть даже и весьма интересной для моего тщеславия, говорили слишком многие факты.
Я не замечала мелких знаков внимания, на которые столь щедр влюбленный мужчина. Моменты уже описанной страстности перемежались долгими интервалами рутины, веселости или меланхолии, во время которых, если не считать ее устремленных на меня печальных глаз, могло показаться, что я вообще перестала для нее существовать. За исключением кратких вспышек таинственного возбуждения, ее поведение было чисто девичьим, к тому же ее постоянная вялость никак не соответствовала поведению здорового мужчины.
В некоторых отношениях ее привычки были странными. Возможно, городская леди и не сочла бы их таковыми, но не мы, сельские жители. Из своей комнаты она выходила очень поздно, обычно не раньше часа дня. Выпивала чашку шоколада, но ничего не ела. Затем мы отправлялись на прогулку, обычно очень краткую, потому что она почти сразу утомлялась, и мы или возвращались в шлосс, или садились на одну из скамей, расставленных среди деревьев. Несмотря на телесную слабость, ее ум отличался живостью, а слушать ее всегда было интересно.