Дорога сделала поворот, экипаж катил все дальше и дальше по ровному шоссе, убегавшему прямо вперед, будто в бесконечность. Белая мощеная дорога тянулась как луч света, развертываясь снежною лентой, между тем как по обеим ее сторонам безбрежные поля Кампаньи постепенно погружались во тьму. В ложбинах среди холмов сгущались тени, оттуда подымались лиловатые волны тумана, заволакивая низкие луга, расстилаясь по равнине до самого края, словно необозримое бесцветное море. Все сливалось в смутной дымке, от горизонта до горизонта простиралась лишь зыбкая, неясная пелена тумана. Дорога вновь опустела; последняя телега медленно проехала мимо, в последний раз замолк вдалеке чистый звон бубенцов. Ни одного прохожего, ни одной лошади, краски померкли, звуки умолкли, все живое погрузилось в сон, как бы в покой небытия. Справа время от времени все еще попадались руины акведука, похожие на лапы гигантской сороконожки, обрубленные косой столетий; налево показалась еще одна полуразрушенная башня, загородив небо огромной черной тенью; потом впереди опять выросли развалины акведука, казавшиеся несоразмерно громадными с этой стороны, на фоне закатного неба. Час заката — несравненное, единственное зрелище в римской Кампанье, час, когда все утопает, все сливается в сумерках, когда вокруг необозримая пустыня, беспредельная гладь! Ничего, ничего, кроме ровной, плоской линии горизонта, ничего, кроме темного силуэта одиноко стоящих древних руин, — и все полно величия и возвышенной красоты.
А там, вдали, слева от них, где-то над морским побережьем закатывалось солнце. В ясном небе опускался раскаленный, ослепительно красный диск. Солнце медленно скрылось за горизонтом, и на безоблачном небе заполыхал пожар, словно вскипело далекое море, куда погрузилось царственное светило. Как только солнце исчезло, небосклон окрасился алой кровью, а Кампанья стала пепельно-серой. На краю туманной равнины как бы горело пурпурное озеро, пламя которого мало-помалу угасало за черными арками акведуков, а с другой стороны дороги разрушенные арки розовели, выделяясь на сизом небе. Потом пламя зари померкло, закат погас, все затянула печальная, сонная мгла. На голубовато-сером небосводе одна за другой загорались звезды, а впереди, над самым горизонтом, в далеком Риме уже мерцали, точно маяки, огни городских фонарей.
В унылой вечерней тишине, сидя среди своих притихших спутников, граф Прада, охваченный неизъяснимой тревогой, глубоко задумался, все еще колеблясь, все еще спрашивая себя, как же ему поступить. Он не спускал глаз с высокой черной фигуры Сантобоно, который спокойно сидел, мерно покачиваясь на скамейке. Граф убеждал себя, что он не должен допустить этого злодейского отравления. Но ведь фиги, несомненно, предназначались кардиналу Бокканера, и, в сущности, не все ли равно, будет ли на свете одним кардиналом больше или меньше; к тому же трудно предугадать, какую политику тот стал бы проводить, сделавшись папой. Как человек, упорно добивающийся успеха, понаторевший в жизненной борьбе, Прада считал, что лучше всего положиться на судьбу, к тому же он не видел никакой беды, если один церковник погубит другого, — такому безбожнику, как он, это казалось даже забавным. Он подумал также, что опасно вмешиваться в это гнусное дело, впутываться в самую гущу подлых интриг, преступных, тайных замыслов черной армии Ватикана. Однако кардинал Бокканера ведь жил во дворце не один: фиги мог съесть и кто-нибудь другой, не тот, на кого покушались злодеи. Мысль о возможной ошибке, о несчастной случайности не давала покоя графу. Против воли ему мерещились Бенедетта и Дарио, как он ни старался отогнать от себя их образы. А вдруг Бенедетта или Дарио отведают этих плодов? Впрочем, Бенедетте не грозила опасность, Прада тут же вспомнил, что она обедает отдельно, с теткой, что у них и у кардинала совершенно разный стол. Зато Дарио каждое утро завтракает вместе с дядей. На миг графу ясно представилось, как Дарио корчится в судорогах и с посеревшим лицом, с ввалившимися глазами падает на руки кардинала, подобно несчастному монсеньеру Галло, который скончался в страшных мучениях.
Нет, нет, это ужасно! Он не может допустить такого гнусного преступления! Наконец Прада окончательно решился: он дождется полной темноты, выхватит корзинку у Сантобоно и просто-напросто, не говоря ни слова, забросит ее в какой-нибудь овраг. Священник отлично все поймет. А другой, молодой французский аббат, вероятно, даже ничего не заметит. Впрочем, все равно — граф твердо решил не давать никаких объяснений. Прада сразу успокоился и принял решение выбросить корзинку, когда коляска будет проезжать под воротами Фурба, в нескольких километрах от Рима: под воротами, во тьме, ничего нельзя разглядеть, это самое подходящее место.
— Мы запоздали, в Рим приедем не раньше шести часов, — произнес он громко, обернувшись к Пьеру. — Но вы еще успеете переодеться и встретиться с вашим приятелем.
Не дожидаясь ответа, граф обратился к Сантобоно:
— Поздно же кардинал получит ваш подарок!