– У человека – не сердца, в смысле грамматики, а одно лишь сердце. Сердца же – у многих людей, – только и возразил весьма отвлеченно участковый.
– Похищения у государства всенародных киловатт я сегодня не видел, но пока крадем мы их на местах, не иметь нам электрифика ции всей страны плюс коммунизма советской власти, – добавил он фальшиво и сурово, но с максимальной сердечностью, вызванной, разумеется, внутренней сломленностью и необходимостью долгожданной опохмелки.
Подобные словесные перестрелки то и дело возникали между моими собутыльниками, и я уже как-то не очень внимал им.
Пока уксус закипал, Федя на глазах моих отчленил от всех жаб – лягушки предварительно лишены были жизни сравнительно благородным способом – задние лапки. Движения его рук, вооруженных ржавым штыком от старого трофейного карабина, были бессознательно пластичными и точными, как, очевидно, у заправского французского кулинара.
Затем он бросил лапки в закипевший уксус. Вынул их из чугунка минут через пять-семь. Выложил в оловянную миску. Посыпал солью, укропчиком, перчиком и облил смесью мутноватого постного масла, размешанного с дурно вонявшей горчицей, которую он, по его словам, спиз-дил в городской столовке.
Степан Сергеевич разлил по кружкам. Вздохнув, помянули мы погибшего Евгения. Жахнули. Согласно вздрогнули всеми мышцами тел, алчущих поддержки в противоречивой жизни и не брезгующих при этом даже такой несовершенной отравой.
– А теперь, мадам и мусье, квакнем, – с большим ап петитом воскликнул Федя. Он страстно заурчал, обгладывая нечто мышцеватое с ошметками кожицы.
Разило от миски шибче, чем от нашатыря, что само по себе было оздоровительно для слабеющего моего дыхания и некоторой аритмии бедного сердца.
Но я, скрипнув зубами, дал жесткий приказ внутренним своим антителам тихо сложить оружие, подчиниться действительности и вспомнить, как, спасаясь от «архипеллагры», неоднократно хавали мы в бедственные годы таежных сов и даже крыс болотных.
Взял я двумя пальчиками лапку и, стараясь при этом не дышать носом, как в вокзальном сортире, кусанул – чтобы не выглядеть, повторяю, столичным фраерюгой – ля-гушатинки.
Это было весьма недурно, но могло бы быть, чисто осязательно, нежней, если лапки вымочены были бы в смеси, скажем, коньяка с оливковым маслом и посыпаны гвоздичкой, кориандром да мускусной пылью… Сочок лимончика с чуточком чесночка достойно увенчал бы дикое блюдо, облагороженное бесстрашной кулинарной выдумкой.
Жахнув еще полкружки, я смело допустил ноздрю к вдыханию аромата сваренных в уксусе амфибий – и ничего.
Только как-то печально стало на душе. Безотчетно и безысходно печально. Думалось о собственном сиротском детстве и даже показалось, что вкус лягушачьей лапки напоминает вкус лапки цыпленка, трагически отставшего от родного выводка и одиноко проблуждавшего целый день в непроходимой болотистой местности по душераздирающе худенькие, невозможно угловатые коленки в ржавой жижице.
– Почему все ж таки все так устроено на Земле, что одно живое существо поедает другое существо, бывшее только что живым, а картошка, которая никого не жрет, но которой все питаются, вырождается в дегенерата? – нарушил минуту ритуального молчания Степан Сергеевич.
– Юкин, я тебя умоляю: ну не инакомысли ты хоть в эту минуту! – взмолился участковый. – Ну какого ты хрена отягощаешь страсть народа выпить и закусить упрямым своим инакомыслием? Дай хоть лапку как следует обсосать. Без тебя в душе – столовская горчица, в уме – уксус сплошной. Советская власть – это одно, а культура выпивки – совсем другое. Если покочумаешь – сообщу тебе на закусь одну сугубо государственную тайну. Клянусь погонами.
– О’кей. Пардон, – с неожиданным смирением сказал Степан Сергеевич, который, подумалось мне, конечно же, нахватался разных словечек в дурдоме от тамошних образованных обитателей – инакомыслящих полиглотов. Правда, он тут же добавил: – Ты запомни раз навсегда, портупея, что Степан не инакомыслящий, а сво-
бодомыслящий, едрена бабка, крестьянин. Это твой Брежневила с политбюро мыслят иначе, чем народ. Мы же отчаянно свободомыслим, хоть жрем самогонище, безбожники адские, и вскоре, видимо, пропьем авансом всю остальную нашу бедственную историю… Помянем, что ли, Жеку.
Мы жахнули еще и еще за помин погибших в этой афганской бойне, примыслившейся, к несчастью народному, каким-то бесчинствующим и слабомерцающим партийно-полководческим мозгам в ихних железобетонных кабинетах.
И сивуха, надо сказать, вновь сделала свое дело. Дух общего, пусть даже временного, здоровья воцарился за нашим столом. Не весельем застольным прониклись мы, нет. Но каждый из нас, уняв головоломность тревожно-мнительных мыслей и внутренне несколько собравшись, – каждый из нас готов был упрямо и весело противостоять дальнейшей неизвестности почти во всех областях личной и общественной жизни.