Наблюдая за участковым, я не мог не заметить, что к оружию своему он относился с глубоким внутренним лиризмом и с необыкновенной родственностью, словно в кобуре его покоился не револьвер, а спящее невинное дитя. Заговорившись, задумавшись или прислушавшись к благоприятным действиям сивухи в организме, он вдруг, невесть что вообразив, аффективно, по-матерински спохватывался и хватался за кобуру. С большим облегчением вздохнув и погладив ее, он вновь отвлекался к болтовне и подпитию. При этом он и вправду походил на любящую мать, которая – исключительно из-за своей непредсказуемой шалавости – вполне может вдохновенно выпорхнуть на площадь, забыв коляску с ребенком в пивном зале…
На лице Феди – оно просто почернело уже от ежедневных поминок по брату – был страх перед приближением неких ужасных видений, но вовсе не мольба об избавлении от них. Наоборот – яснейшее было сознание, что нету на Земле сил, способных от них избавить. Должно быть, душа Феди смертельно устала, уверяясь каждый раз, что все это не прошедший жуткий сон, что все ж таки не пронесло, но что невыносимый ужас случившегося был, он есть, он всегда будет… Вжик – летит в пропасть с бесчувственных каменьев каких-то отдаленных и чуждых всей бывшей Смоленской губернии гор Женькина, брательни-кова, бедная голова, и брызги братской крови моросят… моросят… моросят перед безумеющими глазами, но боль того дикого ужаса и ужас той дикой боли не разрешаются в спасительном – как в удушье тягостного сна – крике, а вцепляются когтями прямо в сердце – остро жмут, сволочи, разрывают целое человеческое сердце на рваные куски, и какой обывательствующий небожитель терпеливо и по кровоточащим частям теперь его восстановит в счастливое целое?…
– Федор, – обратился я к товарищу по беде народной, чтобы начать отвлекать его от состояния страха, – благодарю тебя сердечно за такую отменную хаванину. Помыслить не мог ни о чем подобном в скучном рационе дней. Квакаю от удовольствия. Спасибо… ы-ык… ы-ы-ык… но отку… ды-к… откуда так-ак-ая иноземная традиц-иц-ия?
Федя, слава богу, отвлекся, засмеялся, тоже отрыгнул жжение пламенного уксуса со зловонно-огненной горчицей и сразу жизнелюбиво отдался жажде отвлечения от своих невыносимых видений.
Передаю его великодушно развернутый ответ на мой вопрос, то есть речь его я передаю без каких-либо самовольных сокращений и полностью сохраняя самобытный ее ритм.
Рифмовал, кстати говоря, Федя бессознательно, как это бывает с натурами одаренными, но дара своего культурно не развивающими. Подобные натуры лишь чувствуют реальное его присутствие в себе и жажду соответствия ему в минуты истинного вдохновения, когда заключенной в нас художественной силе оставаться наедине с самой собою становится почему-либо невмоготу. Вот его повествование.
Это у нас от Наполеона еще осталось.
Кутузов, когда отступал, сжег
на хрен весь хлеб
и вакуировал курей со скотиной,
чтоб врагу ничего не досталось.
Не желал он, чтоб русский с французом
сшиблись решительно лбами.
Народ это дело пережидает.
Сидит народ на картошке и щах с грибами.
Старики печально побздехивают на печах,
потому что все науке известно
насчет вечного брожения бздо во щах.
Тут французы пришли. Нигде цыплят
не нашли.
Нечем им, вроде нас, закусывать красное
и белое вино.
Один офицер ихний балакал слегка по-русски.
«Это, – говорит, – не война и не гастрономия,
а обыкновенное варварское говно.
Наш император, даже отступая,
наоставлял бы наступающему врагу
благородной выпивки и почетной закуски.
Французский, – говорит, – офицер –
не крепостной мужик.
У него должен торчать, почти
как гренадерский штык.
А при отсутствии надлежащей закуски
разве кого удовлетворишь по-нашенски,
по-французски?
Дикая, дикая, варварская страна.
Разве это красивейшая египетская баталия?
Это – просто отвратительная,
неблагородная война,
бесхозяйственный бардак и так далее».
Но тут подходит к тому офицерику
каптенармус Жак,
который, как написано в истории
для четвертого класса,
закусить и выпить был не дурак.
Подходит и подносит офицерику тому
чугунок на ухвате.
Тут такая сытая вонища
распространяется по хате,
точно картошки нажарила баба
с салом и лучком.
Офицер глаза от удивления выпучил.
Чубчик у него на голове – ажно
привстал торчком.
Это, короче говоря, были затушенные в
провансальском масле
задние дрыгалки местных наших
болотных жаб.
На следующий день собрал офицер
в колхозном клубе
всех стариков, пацанву и молодых
солдаток-баб.
«Всем, – говорит, – приказываю выйти срочно
на заготовку
лягушек и больших лягушат,
пока не наступила русская зима».
Тут поднимается на трибуну
толстожопая Авдеиха –
староста и моего прапрапрадеда
замечательная кума.
«Наполеоновская, – говорит, – шатия
и партобратия
принесла нашей Родине одни мучения
и проклятия.
Заявляем, несмотря на угрозы
со стороны штыков и пушек,
что сроду не жрали мы тута ни мышей,
ни тараканов,
ни тем более каких-то сопливых лягушек.
У нас от них по всему невинному телу
выскакивают шершавые бородавки.
И ни одна русская душа не выйдет
на подобные заготовки.
Хоть загоняйте всем нам под ногти
французские ваши булавки.
Хоть даже наставляйте вы на нас