Перейду к бесспорному. Написанное Киплингом — его стихи и проза — бесконечно сложнее мысли, которую они отстаивают. (В этом они, замечу в скобках, полная противоположность искусству под знаменем марксизма, где со сложным, ведущим начало от Гегеля, исходным тезисом уживается рудиментарно простое искусство, служащее ему иллюстрацией.) Как любой из живущих, Киплинг вмещал в себя многих людей (британского джентльмена, приверженца империи, книголюба, собеседника солдат и холмов), но прежде всего он был мастер. Craftsman, если пользоваться его собственными словами. Ничего равного страсти к слову в его жизни не было. «Словно в знак милосердия, само вождение пера по бумаге всегда доставляло мне какое-то физическое удовольствие. Поэтому мне ничего не стоило бросить то, что не получается, и, так сказать, свернуть в ближайший порт». И еще о том же:
«В городах Лахора и Аллахабада начались мои первые опыты с цветом, весом, запахом и другими свойствами слов, когда их связываешь с другими словами, то произнося во весь голос, чтобы достичь слуха, то рассыпая по странице, чтобы привлечь взгляд».
Но, помимо бестелесных слов, Киплинг имел дело с другими, более скромными и, уж конечно, более покладистыми слугами каждого писателя:
«В 1889 году я приобрел глиняную чернильницу, на которой булавкой или перочинным ножом выцарапывал названия рассказов и книг, добытых из ее глубин. Но сменявшиеся в нашем семействе служанки упорно стирали эти надписи, так что теперь моя чернильница непостижимее палимпсеста. Мне всегда требовались самые темные чернила. Темно-синих мой семейный гений не признавал, а для того, чтобы я воспользовался киноварью для буквиц, мир должен был перевернуться. Блокнотами я всегда запасался особыми — с широкими, серебристо-голубыми страницами, которые нещадно изводил. Понятно, что в путешествиях я вполне мог обходиться без этих стародевических причуд („oldmaideries“), ограничиваясь — может быть, по привычке репортерской поры — обычным свинцовым карандашом. У каждого своя метода. Я грубо рисовал то, что хотел запомнить… Слева и справа от стола у меня стояли два больших глобуса, и на одном из них летчик белой краской вычертил воздушные пути на Восток и в Австралию, которыми я пользовался до последнего дня».
Я сказал, что в жизни Киплинга не было ничего равного по силе его страсти к слову. Лучшая иллюстрация тому — последние опубликованные им рассказы (из книги «Limits and Renewals»[284]
), такие же лабораторные, герметичные, неоправданные и непонятные для непосвященного читателя, как самые непостижимые головоломки Джойса или дона Луиса де Гонгоры.АНРИ ДЮВЕРНУА
«L’HOMME QUI S’EST RETROUVÉ»[285]
Заглавие романа надо понимать буквально. Его герой по имени Портеро, личность совершенно не героическая, встречает самого себя, и встречает не в виде символа, не в переносном смысле — как в рассказе Эдгара По «Вильям Вильсон», — а наяву. Известно, что пифагорейцы верили в бесконечное повторение всемирной истории, включая каждого человека вместе с мельчайшими подробностями его жизни; в качестве пружины своего романа Дювернуа использует один из вариантов этого учения (или этого кошмара).
Безобидный и сластолюбивый человечек пятидесяти пяти лет, Портеро попадает на планету, которая вращается вокруг звезды Проксима Центавра. К полной неожиданности для себя, он оказывается на австро-венгерской территории. Эта планета — абсолютная копия Земли с отставанием на сорок лет. Портеро отправляется в Париж — такой непохожий на нынешний Париж 1896 года — и представляется своему семейству в качестве родственника, только что вернувшегося из Канады. Все, кроме матери, принимают его весьма прохладно. Отец не отвечает на приветствие, сестра видит в нем проныру. Финансовые проекты, которые ему помогает наметить знание будущего, единодушно отвергаются семьей, укрепляя его темную репутацию взбалмошного и незадачливого мошенника. Но никто не встречает героя с большей враждебностью, чем его прежнее «я», пытаясь — жестоко и нелепо — с ним соперничать.
Это замечательная книга, которая нисколько не уступает сильнейшим вещам Уэллса.
ЛОРД ДАНСЕЙНИ{483}
Где-то в Ирландии (где именно, биографические справочники умалчивают) в середине лета 1878 года появился на свет для жизни, а возможно, и для бессмертия, лорд Дансейни. «Моя манера письма (я начал писать не так давно) почти целиком сложилась под влиянием изобилующей подробностями бракоразводной хроники, публиковавшейся в газетах. Именно из-за них мать запретила мне читать ее, и я пристрастился к сказкам братьев Гримм. Я читал их, с восторгом и страхом, под высокими окнами, за которыми вечно горел закат. В школе мне открыли Библию. Долгое время любая манера, которая не была бы библейским pastiche[286]
, казалась мне ненатуральной. Затем в Чимскул я занимался греческим, и, когда читал повествования об иных богах, меня до слез трогали эти прекрасные мраморные создания, которым уже никто не поклонялся. Они и сейчас не оставляют меня равнодушным».