За Вельтманом приходит Гоголь и начинает вычеркивать искусственные мотивировки. Ненужно, чтобы он говорил кусками роли. Нужна внутренняя мотивировка. И у него появляется единое дыхание вместо этого колоссального количества маленьких надстроечек. Он делает «Ревизора». «Ревизор» живет 100 лет, а «Неистового Роланда» знаю я один.
Теперь приходит Мейерхольд. Он является, как общество спасания на водах, он «спасает» плохую пьесу средствами театра. Начинает спасать всеми способами, ему доступными. Причем конструкция вещи им не ощущается. Большая форма не нужна, как в явлении барокко, и каждый отдельный кусок развертывается самостоятельно. Причем он переживает не впечатление от произведения, а свою полемику с вещью. Если диалог, то его нужно сделать монологом. Если монолог, то его нужно сделать диалогом, и все внутренние мотивировки нужно заменить, причем совершенно все равно как их заменить. Формы он не ощущает, поэтому его в наказание зовут формалистом. Поэтому спектакль рассыпается; неизвестно, когда его кончить.
Такая вещь происходит и в «Женитьбе» Гарина и Локшиной[597]
. Картина неплохо снята, но она основана на представлении, что Гоголь — плохой драматург, что его-де смотреть нельзя. Первичного анализа произведения нет. Из гоголевского замысла остается приблизительно одна седьмая, а вместо этого начинается развертывание явлений искусства другого рода. Все это не имеет никакого самостоятельного значения, потому что обессмыслено. Многие думают, что чем смешнее исказить, тем лучше. Теряется представление о сюжете, а ведь сюжет делается для того, чтобы лучше вскрыть героя. В картине же не вскрывают героя, а перекраивают его.Есть удачные куски. Вытянут кусок Гоголя, которого мы не слыхали, а потом снова начинают портить. Начинается так называемый «классовый анализ»: «а в это время поднималось купечество». Об этом орут на улице две тетки и т. д. Вы Гоголя читали и понимаете, что произведение не может выдержать всего этого. Шутка дошла до вырождения.
Я написал сценарий «Капитанской дочки». Я сделал героем Швабрина, а не Гринева. Тарич снял. В неудаче виноват я.
В одном я был прав. До нас дошли черновики Пушкина, в которых оказалось, что в первом варианте был героем Швабрин, а не Гринев. Следовательно, я шел правильно, и я нашел верные исторические факты. Но у Пушкина вещь была сделана тоньше, чем у меня, я начал нагружать ее солью, камнями, я начал ее разлагать на имена существительные.
Мы не умели широко писать. Это есть и в литературе. Возьмите рассказ Габриловича «Прощай». Люди садятся на корабль. Перечисляются все предметы каюты первого класса, все предметы второго класса, третьего класса. Потом все едят. Перечисляется все, что они съели. Потом их качает и перечисляется, чем их рвет. Произведение разлагается совершенно механически на эти имена существительные.
Возьмите Катаева «Время, вперед!». Там идет состязание, а художник все внимание отдает предметам, метафорам и т. д. Все сделано на клею, на лаке и обито старым материалом.
Чрезвычайно талантливый писатель Всеволод Иванов написал «Похождения факира». Это искажение Гектора Мало[598]
, искажение французского романа путешествий. Автор сначала превосходно работает с сюжетом, но постепенно начинает накапливать предметы, причем пародирует Стерна, может быть, через меня, пародирует Рабле. И получается пародия.Мы часто говорили, что формалисты положили оружие в 1924 году и т. д. Однако я-то чувствую себя изменяющимся, но формализм продолжает существовать как система выбирать вещи, как препятствие брать основные темы.
Эта методология примата, установленного приема, которая существует, как эхо, она мировоззренчески ограничивала писателя, она искажала действительность.
Формализм был защитным средством для людей, не могущих поднять новую тематику. Причем часто было недоверие к основной теме, и кругом этой темы делали гарнир, который должен был непосредственно преодолеть эту тему.
Как было это у меня? «Сентиментальное путешествие» было для меня выигрышем. Первая книга, которая дается каждому человеку. У каждого писателя есть первый запал. Это очень личное отношение к революции человека, который видел, как люди умирают, и об этом написал. Причем мне не приходило в голову думать, как я это напишу. Но легче пахать паханое поле, — я начал писать историческую книжку. Я написал «Толстого» — теоретическую книжку и довольно долго не писал беллетристики. Я потерял голос, причем я потерял и голос теоретический, я сделался начетчиком. Когда я работал над книгой «Чулков и Левшин», мне стало жалко выбрасывать материал. У меня не было ощущения превосходства над материалом, что вот как хочу, так и сделаю, сам материал найду. Когда я был молод, я смотрел так: ну что такое факты? Если надо, я его изменю. Теперь такое отношение исчезло.
Вы представляете себе, что идет поезд в снегу. Снег большой. Поезд двигается, он нагребает все больше и больше снега, паровоз становится, у него дым из ушей, — занос.