Тогда Надя сказала, что у нее есть одна мысль. Эта мысль пришла ей в голову, когда она еще служила в тресте. Очень просто можно достать деньги. Она изложила свои соображения, как можно безнаказанно - никакая ревизия не подкопается - перепродать в частные руки немного дорогого дефицитного сырья. Она излагала план преступления спокойно и деловито, словно речь шла о расшифровке стенограммы. Борташевич ужаснулся, отшатнулся.
- Что?.. - спросил он. - Да это же - да ты знаешь...
И обложил ее густым солдатским матом. Она расплакалась, он кричал:
- Чтоб ты мне больше не смела, чтоб я больше не слышал, поняла?
Она просила прощения: она женщина, она не знала, что это так нехорошо и страшно. Ведь она не говорила - много продать; она сказала - продать немножко. Она думала, что такая громадная и богатая страна не обеднеет, если где-то какой-то Борташевич возьмет для себя немножко чего-то.
- Голова твоя садовая! - сказал он. - Я ж коммунист!
Дня два он сердился на нее, потом помирились и стали обсуждать, у кого бы занять на обмен квартиры. Надя сказала:
- Знаешь? Попробуй занять у главного бухгалтера, у него есть; я думаю, он тебе даст, это папин старый знакомый.
Неудобно просить взаймы у своего подчиненного, но Борташевич решился - очень уж ему хотелось получить Мурочкину квартиру. Седовласый бухгалтер, похожий на дипломата, откликнулся на его стыдливый намек с большой готовностью. "Степан Андреич, - сказал он своим бархатным голосом с благородными вибрациями, - о чем разговор, для зятя моего друга..." И принес Борташевичу три тысячи - "до лучших времен, Степан Андреич, пусть вас это не беспокоит..."
"Интересно, откуда такие суммы у совслужащего?" - подумалось Борташевичу... но он не стал спрашивать: деньги лежали перед ним, квартирка у Мурочки была отличная... "Какое мне дело, ведь я отдам!" подумал он и протянул руку...
Они с Надей купили у Мурочки квартиру, купили меховую шубу Наде и много всякого другого барахла. Им было неловко рассказывать, что деньги дал им бухгалтер, и Надя пустила слух, что ее папа выиграл по займу; естественно - старики щедро поделились с единственной дочерью... С этих пор Борташевич жил припеваючи.
Он несколько раз пытался отдать бухгалтеру часть долга, и всегда бухгалтер любезно отклонял эти попытки, уверяя, что лучшие времена еще не настали, и заботливо осведомлялся, не надо ли еще - и иногда Борташевич брал...
А потом долг так разросся, что было бессмысленно пытаться выплатить его.
И Борташевич перестал пытаться.
К этому времени он понял уже все. Понял - и закрыл глаза, заткнул уши, обманул сам себя, сам перед собой сделал вид, что ровным счетом ничего не понимает и понимать-то нечего, зарвался вот только с этим долгом, - но выплатит обязательно, обязательно... когда-нибудь. А пока долг рос, Борташевич подписывал бухгалтеру все бумаги, которые тот просил подписать, и увольнял сотрудников, которых бухгалтер советовал уволить, и принимал людей, которых рекомендовал бухгалтер: каких-то агентов, какого-то кассира...
Он не мог не догадаться, что под маркой возглавляемой им конторы государственного треста темные личности обстряпывают беззаконные дела; и что роскошные знакомые, которые так гостеприимно кормят и поят его из своих фарфоров и хрусталей, тоже получают какую-то пользу от этой конторы, потому и кормят, и поят, и улыбаются... Но опять и опять он затыкал уши, зажмуривал глаза, отпирался сам перед собой: почему темные личности? Обыкновенные советские служащие, члены профсоюза, ничего не происходит, ничего знать не знаю, я же только подписываю бумаги!..
Он продолжал отпираться и тогда, когда, выдвинув ящик стола, находил там деньги, неизвестно кем положенные.
Перестать отпираться - значило сказать самому себе, что он негодяй, обворовывающий рабочее государство, которому кругом обязан.
Перестать отпираться - значило сказать самому себе, что он позорит партию, что его надо выгнать оттуда помелом, как скверную гадину.
Перестать отпираться - значило сказать самому себе, что ему место за решеткой, а не среди вольных людей.
У него были минуты трепета, когда он, неверующий, постыдно молился: "Господи! Сделай так, чтобы перевели на другую какую-нибудь работу!.." потому что здесь отступления уже не было, он был опутан, его держали десятки цепких и беспощадных рук, и он предвидел, что на любой хозяйственной работе будет застигнут теми же соблазнами и, по слабости, не устоит... Были грозные толчки по ночам: вдруг он просыпался, обливаясь холодным потом, в тоске и ужасе...
Проходила ревизия, ничего не обнаруживалось страшного, никого не схватывали за воротник и не призывали к ответу, - он распрямлялся, светлел, говорил себе: "А? В чем дело? Стало быть, все в порядке? Стало быть, я перед партией чистый? А?" - хотя не мог не понимать, что все далеко не в порядке, а просто опытные жулики обвели ревизоров вокруг пальца.