- Мог бы иначе, - сказал Шалагин.
- Это работать?
- А ты пробовал?
- И пробовать нечего. Вот! - Плещеев вытянул пальцы, они дрожали.
- Так, - сказал Шалагин. - Еще не до того себя можно довести умеючи.
Им подали еду.
- Одну неделю походишь трезвый, - сказал Шалагин, - трястись перестанут. Самому небось тошно с протянутой рукой ходить.
- Я не хожу с протянутой рукой! Я артист!
- Брось, какие мы с тобой артисты. Что песенки умеем петь? Это все умеют. Ты что не ешь?
- Водочки, - сказал Плещеев. - Глоточек.
- Тут нельзя. Плакат висит.
- Плакат!.. Позови официантку. У нее такой чайничек есть.
Официантка, стоя у буфета, на них уже поглядывала в ожидании.
Шалагин пристально посмотрел на Плещеева:
- Вот ей-богу! Ну... - Он обратился к официантке: - Принесите... это самое... из чайничка.
- Один момент, - виолончельным голосом сказала официантка.
- Письма есть от Марии? - спросил Шалагин, понизив голос.
- Была телеграмма. Про Леню запрашивала. Я ей написал, что он у меня. Посылку присылала...
- И все?
- Пишет иногда. Леня отвечает...
Официантка поставила перед ними два стакана в подстаканниках.
- Ну - за твое здоровье, - сказал Шалагин.
- За твое! - сказал Плещеев. Выпил и пригорюнился. - Эх, Гриша, помнишь, как ты про нас говорил: в чешуе как жар горя, тридцать три богатыря... Вот тебе и тридцать три богатыря! Алеши нет, и я не жилец уже...
- Ты брось этим козырять, что ты не жилец, - сказал Шалагин. - Не очень-то жизнью швыряйся, рассердится. Я заметил: когда человек от нее отворачивается - она от него тоже. Она, брат, тех любит, кто на нее наседает... Насчет сына, - продолжал он. - Ведь это он для тебя живет, а не ты для него. И вечно это, конечно, продолжаться не может. Сейчас он с тобой нянчится, а скоро - увидишь - покрикивать начнет.
- Не посмеет! - сказал Плещеев.
- Вырастет - посмеет. И будет тебе тогда, Леня, кисло.
- Мне и сейчас не сладко!
- Тем более, - сказал Шалагин. - Надо, значит, стать на такую позицию, чтоб он тебя уважал. А попробуй на завод. Что-нибудь подходящее подберем, а?
Плещеев оттолкнул тарелку:
- По-вашему, человек пострадал в бою - этого мало, чтоб его уважать...
- Ты б, брат, видел, на что ты похож, - тихо сказал Шалагин.
- Имею право на уважение, - ожесточенно твердил свое Плещеев, - даже если не буду работать в социалистической промышленности! А что я одет неважно...
- Только ли, что одет неважно! Давай-ка, знаешь, не о социализме и коммунизме, а о том, какой ты вид имеешь. Совсем молодой еще...
- Ну, где там! - возразил Плещеев, не без кокетства впрочем.
- ...а на старика смахиваешь. Сколько дней не брился?.. Ты все на высокие материи сворачиваешь, а знаешь, что от тебя разит, да, разит?! Перегаром, болезнью... от молодого, сильного - да, сильного, не морочь мне голову! Ты воображаешь, Мария от разбитого сердца сбежала? От отвращения!
- Ну да! - ужаснулся и не поверил Плещеев.
- От духа твоего чумного! Попробуй подыши. Я бы сбежал! Да сын подрастет - он же тебя стыдиться будет, а что ты думал? Разве что и его погубишь - приучишь... Не ради социалистической промышленности приглашают тебя работать, а тебе, дура божья, надо из болота ноги вытянуть, чтоб не захлебнулся в собственной дряни!
- Слушай, - спросил Плещеев не очень решительно, - а какое ты имеешь право меня оскорблять?
- Я тебе правду говорю, - ответил Шалагин, - а не оскорбляю. Ты себя не видишь - я вижу и обязан сказать. А то он страдалец, понимаешь, он артист!.. Одним словом - кончай перекур, выходи строиться!
Последнюю фразу он сказал громко, так что многие оглянулись, но, встретив веселые, дружелюбные шалагинские глаза, не рассердились, даже заулыбались. Улыбнулся с подобострастием и парень пропитого, запущенного, даже антиобщественного вида, явно подбиравшийся к стакану, из которого Шалагин только отхлебнул. Однако Шалагин, приметив манипуляции парня, бросил на него такой взгляд через плечо, что тот поскорей отчалил подальше, а подумав - счел за лучшее и вовсе убраться из столовой.
Резко разносился звук пилы в зимнем лесу... Шалагин сложил вместе очищенные от сучьев стволы, рядом - сучья. Управлялся с трудом - в работе ранил левую руку, рана кровоточила. Он обмотал руку платком, зубами затянул узелок.
Поздно вечером он вернулся в поселок и пошел к новому, в три окошка, домику, где на двери под лампочкой была вывеска: "Поликлиника". Крайнее окошко, с белой тюлевой занавеской, молочно светилось. Шалагин заглянул: фельдшерица Тоня сидела у стола, читала книгу, плакала и сморкалась в платочек. Шалагин постучал - она повернулась к окну своим заплаканным, добрым, бесцветным лицом...
В маленькой перевязочной, надев белый халат и косынку, Тоня привычными движениями перевязывала Шалагину руку, а он говорил:
- То ли руки работу забыли, то ли на фронте недополучил, что мне причиталось...
Она ответила рассеянно, мысли ее были в книге:
- Да, вы сильно себя хватили.
Уронила пинцет и нагнулась поднять, и Шалагин нагнулся - их головы сблизились, она увидела, что перед нею не просто пациент, а молодой привлекательный мужчина, что это его рука в ее руке, - и Тоня смутилась.