- Много лет назад был я в Киеве, искал, где бы постричься, и со мной ходил один юноша. Я тогда был еще не без силенок и хотел загодя прибиться к какому-либо месту, чтоб мне в покое и устройстве встретить старость и дожидаться смерти под теплым кровом, не заботясь о куске хлебушка. Но ни в один монастырь меня не принимали, требуя вклада. И так же не принимали никуда того юношу. И я на них рассерчал и пошел по белу свету просить милостыню, так с тех пор и хожу, а юноша сказал: попрошусь пойду к Антонию, который живет в пещере; может, говорит, он меня примет без вклада. И я думаю - не твой ли это сын был.
Этот старик в поварне сидел в тепле, разувшись, и ел что ему дали, но утер бороду и встал, разговаривая с госпожой.
- Звали-то как? - она спросила, трепеща. - Имя его?
- Имя, госпожа, звук бесплотный: прозвучало - и порх из памяти.
- А каков был собой? Высок ли ростом, какие глаза у него были, какие волосики?
Старик ответил:
- Это помню как сейчас, что росту высоконького, а в плечах узковат.
- Точно!
- Глазки, очень помню, небольшие, серенькие, с маленькими веками, в глубину запавшие, и из глубины мерцали тихим светом.
- Дальше говори!
- И всё этими веками вот так помаргивал. Болели они у него, или чего боялся, или не хотел лицезреть, что в мире деется.
- Всё говори, что помнишь!
- Весь лик его тихий, и узкий, и бледный, и губы безответные.
- Ах, безответные!
- И всё будто шепчут что-то.
- Молитву!
- А волосики как лен светлые и тонкие.
- Он! - сказала мать. - Господи, он! А не открыл тебе, откуда родом и кто его родители?
- Говорили, - ответил старик, - будто из богатеньких. А родители кто, не знаю.
- Я уверена, это он, - сказала она. - Сердце мне говорит мое материнское.
И сразу начала собираться в дорогу. Старику же велела жить пока в ее доме и распорядилась, чтоб его кормили наилучшим образом.
- Если сердце меня не обманывает, - сказала ему, - и я по этому следу найду его, и он, голубчик жив, - до самой смерти останешься, дедушка, под моим кровом. А если я помру раньше, то упомяну тебя в завещании, не придется тебе заботиться о хлебе. Так что молись хорошенько, чтоб мне не обмануться.
Была зима, от морозов земля трещала. Мать надела две шубы, валенки, кунью шапку, поверх шапки повязалась теплым платком. В санях зарыли ее в рядна, в медвежьи шкуры. За санями ехали верховые в овчинных тулупах. Лошади покрыты были стегаными попонами и выпускали облака из ноздрей.
Долго ли они ехали, останавливаясь на постоялых дворах, где матери отводили покой получше; как ледяные ветры обдували их в пути и метели заметали; много ли денег раздала мать по встречным церквам во здравие сына, - можно бы особо порассказать, да это неважно. Важно, что она доехала до Киева и узнала, к великому своему счастью, что ее Феодосий жив-здоров и неподалеку в обители обретается игуменом. И через посланного слугу испросила позволения с ним повидаться. Феодосий находился в затворе, позволение дал Стефан. Он отрядил послушника ее проводить. И, пробравшись вслед за послушником по глубоким сугробам к пещере Феодосия, мать стояла под снегом и выкликала:
- Сынок, а сынок! Ты где там, родимый, ау! Это матушка твоя тебя кличет, отзовись! Я тебя все годы искала, уж не чаяла найти, только думала - где-то твоя могилка. Да, видно, бог меня пожалел.
Снег падал на нее с серого неба, и со страхом она смотрела на заваленную сугробом дверь, за которой находился ее сын. Не дверь даже, а так, доска. Только что окошечко в ней прорезано и дощечкой загорожено изнутри; в том проступала человеческая забота; иначе и не угадать бы, что кто-то тут живет. Мать шепнула послушнику:
- Трубы не видать, неужели у него печки нету?
- Вестимо, нету, - сказал послушник. - Ему спасаться, а не кости греть.
Еще холодней, еще страшней стало от этих слов. И дрожал материнский голос:
- Гей, откликнись! Сыночек! Голоса моего, что ли, не узнал? Или уж очень ты там глубоко - не слышишь?
А может, подумала, это я не слышу. Он говорит, а мне не слыхать через платок.
И выпростала уши из-под платка. Но опять ничего не услыхала.
- Похоже, нет его там.
- Там он.
- На молитве, наверно, стоит...
И чтоб задобрить Феодосия, она заговорила весело:
- Если стоишь на молитве, я мешать не стану, молись себе. Столько лет ждала, еще немного подождать нетрудно. С летами-то мудреет человек, сама теперь не пойму, как это я запрещала тебе жить по-божьему. В безумии своем, подумать только, тебя считала безумным, а о тебе гляди как говорят в Киеве - как о знаменитом и славном муже. Как же мне радостно будет, ты бы знал, посидеть с тобой рядышком, о делах твоих расспросить, погордиться!
И стала ждать, пока от горней беседы он снизойдет к земному свиданию. Подождав, попробовала его поторопить: