Читаем Собрание сочинений. Том II полностью

К «Двум судьбам» относятся первые печатные критические отзывы на литературное творчество Фельзена, известного к тому времени лишь узкому кругу младших парижских писателей-эмигрантов и их покровителям из «стариков». Георгий Адамович, незадолго до того познакомившийся с Фельзеном в воскресном салоне Мережковских и введший его в группу сотрудников «Звена», отмечал: «Особое внимание мне хотелось бы обратить на Юрия Фельзена. Он напечатал всего несколько рассказов. В них почти отсутствует внешнее действие и потому с первого взгляда эти рассказы кажутся “скучными”. Помимо того, у Фельзена чрезвычайно прихотливый язык <…> всё это создает некоторые препятствия к чтению. Преодолейте их, – и вы увидите, что у Фельзена каждое слово оправдано <…> Насыщенность письма у Фельзена куплена ценой гладкости <…> Очень много Пруста во всем этом. Конечно, это лишь частица Пруста – его меланхолия и зоркость, без пафоса его. Но и этого довольно, чтобы заметить Фельзена, тем более, что в нашу литературу он входит никому не подражая, никого не напоминая» (Звено. 1928. № 5. С. 247^8). Таким образом, имя Фельзена связывалось с творческим наследием Пруста почти с первых шагов писателя в эмигрантской литературе, и, как и следовало ожидать, аналогия не всегда приводилась в пользу русского «прустианца». Марк Слоним, редактор и литературный критик пражской «Воли России», раздраженно отозвался о «Двух судьбах», как о «под Пруста написанном рассказе И. Фрейденштейна», не удостоив более подробным разбором неизвестного ему автора, которого к тому же наградил неподходящим инициалом (Воля России. 1929. № 1. С. 121).

Ко времени появления в печати «Двух судеб», по свидетельству соратников Фельзена в борьбе за место в эмигрантской словесности, «Николаю Бернгардовичу часто приходилось туго от этого своего стилистического (и типографского) сходства с любимым, великим и модным писателем. Так, улыбаясь, он рассказывал: в Союзе молодых писателей после чтения Фельзена выступил Г<азданов> и заявил, что это сплошной Пруст! А несколько лет спустя Г<азданов> сознался ему, что в ту пору еще Пруста не читал. Вообще о Прусте в конце 20-х годов слагались легенды, но читали его немногие» (Яновский. Поля Елисейские. С. 34). Как бы то ни было, к исходу первого десятилетия русской литературной жизни в Париже, эстетика французского модернизма заняла прочное место в творчестве младших писателей-изгнанников, являясь знаком отличия эмигрантских «детей» от литературных «отцов», чьи ностальгические описания дореволюционного российского быта казались эмигрантским модернистам такими же скучными и ненужными, как «прустианство» молодых – зубрам литературной диаспоры. Тот же Марк Слоним признавал, что младшие эмигрантские литераторы «обращаются к Западу, ища точки опоры не в воспоминаниях, не в иллюзиях, а в той европейской жизни, которая их окружает. Одни сознательно, другие инстинктивно стали “русскими европейцами” <…> чуждыми и отцам, и “советской литературе”. Быть может, в новизне их тона, в их “западничестве”, пронесенном сквозь национальную стихию и есть то единственно ценное, что русские за рубежом могли бы привнести впоследствии родной литературе», – заключал убежденный народник Слоним, не веривший в будущность эмигрантской словесности, оторванной от национальной почвы (Воля России. 1931. № 7–9. С. 626).

Открытые и завуалированные нападки литературных ретроградов не оставались, однако, без ответа. Так, Николай Оцуп, редактор журнала «Числа», стоявшего на позициях младших писателей-модернистов, утверждал, что именно «наиболее даровитые из молодых прозаиков в эмиграции подпадают влиянию крупнейших французских писателей современности, главным образом Пруста <…> Из соседства с европейскими писателями они сумели почерпать что-то для русской литературы новое и нужное» (Числа. 1930. № 1. С. 232–33).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже