Намерение мое не в том состоит, чтоб написать здесь похвалу сему сочинению, ибо оному от всех знающих французский язык отдается справедливость. Я весьма уверен, что б оно и в переводе на наш язык, конечно, понравилось, если б не знал я слабости сил моих и если б не встречались мне затруднения, о которых здесь нечто предложить намерен.
Все наши книги писаны или славенским, или нынешним языком. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что в переводе таких книг, каков «Телемак», «Аргенида», «Иосиф» и прочие сего рода, потребно держаться токмо важности славенского языка, но притом наблюдать и ясность нашего; ибо хотя славенский язык и сам собою ясен, но не для тех, кои в нем не упражняются. Следовательно, слог должен быть такой, какового мы еще не имеем. «Телемак» переведен славенским, а в «Аргениде» нашел я много наших нынешних выражений, не весьма, кажется, сходственных с важностию сея книги. Итак, главное затруднение состояло в избрании слога. Множество приходило мне на мысль славенских слов и речений, которые, не имея себе примера, принужден я был оставить, бояся или возмутить ясность, или тронуть нежность слуха. Приходили мне на мысль наши нынешние слова и речения, весьма употребительные в сообществе, но, не имея примеру, оставлял я оные, опасаясь того, что не довольно изобразят они важность авторской мысли.
Сколько возможно мне было, я старался, преодолевая сии затруднения, не удаляться от автора. Благосклонное принятие моего перевода почту я себе ободрением к продолжению трудов моих.
Г. Битобе, как я уже упоминал, переводил Гомера, и для того начинает он «Иосифа» следующим образом:
«Долгое время дерзал я повторяти бранный глас того песнопевца, который с высоты Геликона, где царствует он, древнейшими увенчан лаврами, воспламеняет и воина и кто поет дела его; ныне, новою оживлен смелостию, не буду более заимствовати гласа моего: дело приятнейшее, и равно величественное, зовет меня и восхищает».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Славлю мужа непорочного, проданного своими братьями, из единого бедства в другое низверженного, возведенного потом из бездны зол на верх величества и власти, благодетеля той страны, где носил оковы, и в цветущей своей юности, во дни счастия и бед своих, явившего себя совершенным мудрости примером.
О смертные! неужели добродетель толь мало вам любезна, что дело, мною воспеваемое, может явиться пред вами песней недостойно? Воспламененные героичною трубою, поражающею слух ваш шумом оружия, воплем и битвами, куда по большей части вы не бываете призваны, неужели сердца ваши бесчувственны будут к сему сладкому и пленяющему согласию мирных добродетелей, в которых можете и вы участие прияти?
О ты! который предал нам сию жалостную повесть, изобразя творение света, безобразный хаос, приемлющий законы, возжженное единым словом на тверди солнце, чин звездный, начавший светлое свое точение, землю, облекшуюся дерном, растениями и цветами, древеса, листвия своя пустившие, горы, до облак досязающие, реки, в глубоких пределах своих текущие, воду, воздух и землю, жителями населенную, и, наконец, человека, среди оных возвышающегося, яко царя их и всея природы; о ты! который мог воспламенить души Милтона[1] и Геснера,[2] священный песнопевец, воспевши спасение народа, тобою освобожденного, буди вождем моим ныне; да сей божественный огнь, тебя объемлющий, внидет в разум мой и сердце; да сия простота благородная, твоя верная спутница, и в тебе величества источник, в песнях моих не будет возмущенна! По чреде восприму свирель и трубу героичную. Последуя тебе, Авелев певец, свободное слово мое возвышенным стихотворства языком вещати будет! О, если б я возмог, отвергнув тяжкое бремя, успети с тобою равно и прияти степень с песнопевцами!