В последнюю нашу встречу мы поссорились, потому что она отказывала мне. Теперь настала моя очередь. Я подумал со злобой: ее дом осквернять нельзя, а разве мой не так же свят? И тут же спохватился: а что его освящает — труп, лежавший в бассейне?
Мы вылезли из машины и, стараясь ступать как можно тише, пошли к бассейну. В номере Барримора горел свет, по москитной сетке скользнула тень кого-то из Смитов. Мы легли в неглубокую ложбинку под пальмами, точно покойники, погребенные в общей могиле, и мне вспомнилась еще одна смерть — Марсель, висящий на люстре. Нам с ней не придет в голову умирать из-за любви. Мы погорюем и расстанемся, и найдем себе новую. Наше место в мире комедии, а не трагедии. Между деревьями летали светлячки, и в их мерцании то и дело возникал мир, в котором ролей для нас не нашлось. Мы — не цветные, все мы были слишком далеко от дома. Я лежал так же неподвижно, как мосье министр.
— Что с тобой, милый? Ты сердишься?
— Нет.
Она робко проговорила:
— Ты не хочешь меня.
— Не здесь. Не сейчас.
— Я тебя в тот раз рассердила. Мне хотелось загладить свою вину.
Я сказал:
— Я никогда тебе не говорил, что случилось в тот вечер. Почему я отослал тебя с Жозефом.
— Мне показалось, ты оберегаешь меня от Смитов.
— В бассейне лежал мертвый доктор Филипо. Вон там — видишь, куда светит луна…
— Его убили?
— Он сам перерезал себе горло. Чтобы спастись от тонтон-макутов.
Она чуть отстранилась от меня:
— Понимаю. О, боже! Что здесь делается! Какой ужас! Точно в кошмаре.
— В этой стране только кошмары и реальны. Реальнее мистера Смита с его вегетарианским центром. Реальнее нас с тобой.
Мы тихо лежали бок о бок в нашей могиле, и я любил ее так, как никогда и нигде не любил — ни в «пежо», ни в комнате над магазином Гамита. Объятия не давали нам такой близости, какую дали слова. Она сказала:
— Я завидую тебе и Луису. Вы во что-то верите. Можете как-то объяснить.
— Объяснить? Ты думаешь, что я все еще верю?
Она сказала:
— Мой отец тоже верил. — Она впервые упомянула о нем при мне.
— Во что? — спросил я.
— В бога реформации, — сказала она. — Он был лютеранин. Набожный лютеранин.
— Его счастье, что он мог верить во что-то.
— А в Германии люди тоже перерезали себе горло, спасаясь от его суда.
— Что ж, в подобной ситуации ничего исключительного нет. Такова жизнь человеческая. Жестокость — как прожектор, его луч перебегает с места на место, шарит. Иногда нам удается ненадолго спастись. Вот сейчас мы с тобой прячемся под пальмами.
— Вместо того, чтобы делать что-то?
— Да. Вместо того, чтобы что-то делать.
Она сказала:
— Уж лучше быть как мой отец.
— Нет.
— Ты про него знаешь?
— Твой муж мне рассказывал.
— Он, по крайней мере, не был дипломатом.
— Или содержателем отеля, который зависит от туристов?
— В этом нет ничего плохого.
— Капиталист, ожидающий, когда к нему опять потекут доллары.
— Ты говоришь как коммунист.
— Мне иногда хотелось бы стать коммунистом.
— Но вы оба католики — и ты и Луис…
— Да, мы с ним прошли иезуитскую выучку, — сказал я. — Они учили нас мыслить логически, так что нам, по крайней мере, не трудно дать себе отчет, какую роль мы сейчас играем.
— Сейчас?
Мы долго лежали там, обнявшись. И теперь мне кажется, что счастливее этих минут у нас не было. Мы с ней впервые дали друг другу нечто большее, чем ласки.
На следующий день мы поехали в Дювальевиль — мистер Смит, и я, и министр с тонтон-макутом за рулем; тонтону вменялось в обязанность то ли охранять нас, то ли следить за нами, а может, просто облегчить нам проезд через заставы, потому что шоссе вело на север и по нему, как надеялось большинство жителей Порт-о-Пренса, в один прекрасный день из Санто-Доминго должны были двинуться долгожданные танки. Я усомнился, много ли проку будет тогда от таких вот задрипанных караульных.
Сотни женщин стекались в столицу на рынок, они ехали, сидя бочком на своих bourriques [34], смотрели на поля по обе стороны шоссе и не обращали на нас ни малейшего внимания: мы не существовали в их мире. Мимо проносились автобусы с красными, желтыми, синими полосами по кузову. В стране могло не хватать продовольствия, зато краски, краски пылали всюду. На горных склонах всегда лежали густо-голубые тени, море было переливчато-зеленое. Зеленый цвет, во всех его оттенках, всюду кидался в глаза: исполосованная черным, ядовитая, бутылочная зелень сизаля, бледно-зеленая листва бананов, начинающая желтеть с кончиков — в тон песку на отмелях гладкого зеленоватого моря. Краски буйствовали на этой земле. Большая американская машина, обогнавшая нашу со скоростью, рискованной на такой плохой дороге, засыпала нас пылью, и только пыль была здесь бесцветная. Министр вынул из кармана пунцовый носовой платок и протер глаза.
— Salauds! [35] — крикнул он.
Мистер Смит нагнулся к самому моему уху и прошептал:
— Вы не видели, кто проехал?
— Нет.
— По-моему, там сидел мистер Джонс. Может, и я ошибаюсь. Они так быстро промчались.
— Вряд ли это был он, — сказал я.