— Нас не убудет, — сказала она, — если мы кого-то пожалеем.
Она раньше, чем я, успевала увидеть далекое облачко ссоры, пока оно было еще величиной с ладонь человеческую, и обычно делала правильный отвлекающий ход, потому что, когда объятия кончались, ссора чаще всего тоже затихала, хотя бы на этот раз. Как-то она заговорила о моей матери и о своей дружбе с ней:
— Странно, правда? Мой отец был военным преступником, а она — героиней Сопротивления.
— Ты на самом деле этому веришь?
— Да.
— Я извлек из ее копилки медаль и решил, что эта памятка о каком-то романе. Еще там была нательная медалька, но это ничего не значит — моя матушка набожностью отнюдь не отличалась. К иезуитам она подбросила меня, чтобы развязать себе руки, только и всего. Они могли примириться с неоплаченным счетом.
— Ты учился у иезуитов?
— Да.
— Верно, я вспомнила. А мне почему-то всегда казалось, что ты… просто так, никто.
— Я и есть никто.
— Да, но я думала, ты никто протестантское, а не католическое. Вот я, например, — протестантское никто.
Мне показалось, будто в воздухе летают яркие шары: свой цвет для каждой веры — и даже для отсутствия таковой.
— Я даже думала, что ты коммунист и среди них тоже никто.
Гонять эта шарики ловкими щелчками было весело, интересно, но когда какой-нибудь падал на землю, сердце сжимала чья-то чужая боль — будто на глазах у тебя раздавило собаку на автостраде.
— Вот доктор Мажио — коммунист, — сказала она.
— Да, должно быть. Я ему завидую. Человеку повезло — у него есть убеждения. У меня все эти абсолюты остались позади, в часовне Приснодевы. А ты знаешь, иезуиты даже думали одно время, что я буду призван к служению Господу.
— Может, ты prêtre manqué? [56]
— Я? Не смейся надо мной. Положи руку сюда. Здесь никакой теологии нет.
Обнимая ее, я обманывал самого себя. Я кидался в наслаждение, точно самоубийца на мостовую.
Что заставило нас после этой короткой яростной схватки снова заговорить о Джонсе? У меня в памяти уже многое сместилось: столько дневных часов проводили мы с Мартой, столько было жарких ласк, пререканий, ссор — столько всего, что послужило увертюрой к нашей последней ссоре. Так, например, однажды она собралась уезжать раньше обычного и на мой вопрос: «Почему, ведь Анхел еще не скоро вернется из школы», — ответила:
— Я обещала Джонсу. Он хочет выучить меня играть в джин-рамми.
Прошло только десять дней с тех пор, как Джонс при моем содействии поселился под крышей ее дома, и, когда она сказала это, я почувствовал первый укол ревности, точно озноб, предвещающий лихорадку.
— Увлекательная игра. Ты предпочитаешь ее любовным утехам?
— Милый, утехам мы предавались сколько могли. Мне не хочется разочаровывать Джонса. Хорошо иметь такого гостя. Анхел его любит. У них постоянно какие-то игры.
А потом, много позднее, ссора началась по-другому. Она вдруг спросила меня — это были ее первые слова после того, как наши тела разомкнулись, — что значит «мураш».
— Маленький муравей. А что?
— Джонс прозвал нашего песика Мураш, и он отзывается на эту кличку. Его настоящее имя Дон-Жуан, но он к нему так и не привык.
— Сейчас ты мне скажешь, что собачонка тоже полюбила Джонса.
— O-о! Да еще как! Больше, чем Луиса. Луис сам его кормит, даже Анхелу не позволяет, и все-таки стоит только Джонсу позвать: «Мураш!»…
— А тебя он как подзывает?
— Не понимаю.
— Ты бежишь на его зов. Торопишься пораньше уехать, чтобы сыграть с ним в джин-рамми.
— Это было три недели назад. С тех пор я не торопилась.
— Половина времени уходит у нас на разговоры об этом прохвосте.
— Ты сам ввел к нам этого прохвоста.
— Я не предполагал, что он станет у вас другом дома.
— Милый, он смешит нас, только и всего. — Едва ли она могла подобрать объяснение, которое встревожило бы меня больше этого. — Здесь не так уж много поводов для смеха.
— Здесь?
— Ты переиначиваешь каждое мое слово. Я хочу сказать — здесь, в Порт-о-Пренсе, а не в постели.
— Двуязычие всегда ведет к недоразумениям. Мне бы следовало брать уроки немецкого языка. Джонс говорит по-немецки?
— Луис и тот не говорит. Милый, когда я нужна тебе, я женщина, а как только ты на меня обидишься, я становлюсь немкой. Какая жалость, что Монако не знало периода могущества.
— Знало когда-то. Но англичане разбили в проливе княжеский флот. Разделались с ним, как с вашим воздушным флотом.
— Когда вы разбили наш воздушный флот, мне было десять лет.
— Я его не бил. Я сидел в министерстве и переводил на французский пропагандистские листовки против Виши.
— Джонс воевал интереснее.
— Да-а?
Почему она так часто поминала его — в простоте душевней или это имя само просилось ей на язык?
— Он был в Бирме, — сказала она. — Сражался с япошками.
— Ты от него это слышала?
— Он очень интересно рассказывает о партизанской войне.
— Такой человек весьма пригодился бы здешнему Сопротивлению, но он предпочел иметь дело с правительством.
— Теперь он раскусил здешнее правительство.
— А может, они его раскусили? Рассказывал он, как у него пропал целый взвод?
— Да.
— А про свой нюх на воду?
— Да.
— Я иной раз диву даюсь, почему он не дослужился хотя бы до командира бригады.