С тех пор Катя частенько возвращалась в мыслях к капкану, пока не решилась наконец вырваться и убежать, не решилась сделать сына своего безотцовщиной. Плата за ошибку молодости была не маленькая, и Катя чувствовала себя кругом виноватой: и перед бывшим мужем, и перед сыном, и перед людьми. Она была из тех, кто ищет виноватого не на стороне, а в себе. Она никого не осуждала – ни мать, ни отца, ни своего бывшего мужа, – каждому из них находила оправдание, а себя казнила томительными ночами в хибарке на берегу моря.
«…Он встретил на пути своей юной жизни донну Лауру и полюбил Ее великой любовью, приобщившей Ее к лику Беатриче и славнейших женщин мира. В тот год, в шестой день месяца апреля, в пятницу страстной недели, слушал он утреннюю службу в церкви Сэн-Клэр, в Авиньоне; и вот, когда, отстояв службу, вышел из церкви на площадь, глядя на других выходящих, то увидел донну Лауру, дочь рыцаря Одибера, юную супругу синьора Уго, коего достойный, но обычный образ не удержался в памяти потомства…»
Катя потянулась всем телом, едва приподнимаясь с кровати, и положила раскрытую книгу на стол, застеленный вытертой цветастой клеенкой.
«…коего достойный, но обычный образ не удержался в памяти потомства…» Последняя строчка еще плыла перед глазами, еще теснились в душе образы, навеянные чтением: быстрый и горячий взгляд кареглазого синьора Франческо, солнечный взор Лауры из-под черных, как эбен, ресниц, сумрачная сень церковного портала, и «холодная грязь узких улиц, и все люди, шедшие в них посередине, и вся их жизнь, весь быт, все дела и чувства». Катя еще была там – в никогда не виданном ею весеннем дождливом прованском городишке, – а мысли ее уже потянулись к Георгию, к ее любви, к ее жизни…
А ведь и они с Георгием впервые увидели друг друга шестого апреля, в пятницу. Это совпадение поразило Катю. Да, именно в шестой день месяца апреля, в пятницу страстной недели, дождливым утром (дождичек сеял мелкий-мелкий, отец называл такой – «мигичка») явилась она застраховать его жизнь.
Катя засмеялась своему неожиданному открытию, и на сердце у нее сделалось так легко, чисто, празднично, и так захватило дух, как будто ясным солнечным днем взглянула она вдруг с высокой-высокой горы и открылись ее взору пути-дороги во все концы: в золотистой дымке, радостные, призывно веселящие душу большой надеждой.
За тонкой поскрипывающей стенкой из ящичных дощечек неустанно бухало море. Бух! Бух-бух! Бух – словно бил в огромный бубен мягкой ладонью скучающий творец, равнодушно прислушиваясь в паузах к прострельному, беглому шипенью прибойных волн, к шороху их отлива по песку, к заунывному голосу полдневного жаркого ветра «Магомет», дующего на город и побережье сбоку, с юго-запада, из обуглившихся глубин прокаленных до соляных пятен, растрескавшихся, как туркменские такыры, черных земель.
В зеленоватой полутьме хибарки серебряно поблескивало маховое колесо ручной швейной машинки «зингер» – рядом с ней Катя и положила на стол раскрытую книгу. От воздушного вороха шитья сухо пахло краской еще не стиранного ситца, его тугими рулонами, фабрикой.
Швейная машинка всегда выручала Катю. С ее помощью везде, где были женщины, она быстро становилась особо важным лицом. Так было и в гарнизоне, так стало и здесь, в поселке самовольщиков, и на Катиной работе в Госстрахе. У нее был прирожденный вкус к шитью и кройке, настоящий божий дар, и в придачу к нему – золотые руки, да еще секреты и навыки, переданные Бабулей. Катя часто шила без готовых выкроек, фантазируя по ходу дела, и почти никогда не ошибалась в своих расчетах. «Иди учиться в текстильный, из тебя получится классный модельер», – не раз говорила Вера Георгиевна, понимавшая толк и в шитье, и в людях. «Обязательно, я так и думаю», – охотно соглашалась с ней Катя, уверенная, что так оно и будет: после десятилетки поедет она учиться в Москву в Текстильный институт. Поехала… через Москву проездом… Ладно. Чего горевать о потерянном. Худо-бедно, на кусок хлеба себе и сыну она всегда заработает. А это не так уж плохо во все времена.
«…коего достойный, но обычный образ не удержался в памяти потомства…»
Шестого апреля, в пятницу, пришла она застраховать Его жизнь…
С высокого темноватого неба раннего апрельского утра сеял светлый дождичек, мелкий-мелкий, как водяная пыль, – «мигичка». Свежо и крепко пахло талыми водами, последним снегом; его ноздревато-серые, слежавшиеся полосы и пятачки еще прятались в складках пробуждающейся земли, еще таили обморочное беспамятство зимнего сна, еще на что-то надеялись. Весна в тот год выдалась удивительно поздняя для здешних мест, затяжная, с сумасбродными вихрями, швыряющими снежные заряды в лицо, с долгими морозными утренниками, с гибельной бескормицей для скотины, для зверей и птиц, зимующих в этих краях.