Я видела Лысенко. На него наседали три автоматчика, топча своих раненых и убитых солдат. «Сколько же он бьется?» — подумала я, не испытывая страха за жизнь капитана. Рядом с ним, размахивая ручным пулеметом, дрался Искандер. С земли он казался мне великаном. Когда те трое бросились на комбата, Искандер загородил его собой.
Удивительно, когда бой, когда все вокруг гремит, взрывается, стонет, ясно и остро работает мозг, все видят глаза... Лысенко отбивался от наседавших на него автоматчиков, а меня увидел и закричал:
— Справа танк! Хоронись! — и бросил через меня большую, как тыква, зеленую гранату.
Но, должно быть, раньше мгновением танкист выстрелил в него из пулемета и смертельно ранил. Лысенко не упал, а медленно опустился на землю. Вот тут-то над капитаном и вырос Искандер. Он казался великаном, касаясь головой багрово-пепельного облака. Он так широко размахивал ручным пулеметом, что приклад, прежде чем опуститься на головы фашистов, то взлетал над восточной частью горизонта, то над западной.
Я смотрела, как отбивается от фашистов Искандер, но это была как бы и не я, потому что никаких чувств не вызывало во мне то, что я видела. Так продолжалось до тех пор, пока он не повернулся ко мне спиной.
Не спина — сплошная рваная рана, выпирало легкое. Оно запеклось, будто покрылось тонкой жестью, и отливало мертвенной синевой. «Встань сейчас же, помоги ему!» — закричала я на себя и оторвалась от земли. Режущая боль в затылке опрокинула меня навзничь, но, падая, я увидела, как фашисты в упор расстреляли Искандера, и он тоже упал с нелепо занесенным для удара пулеметом...
Потом в плену я долго думала, почему их не убили сразу. И решила: капитана Лысенко враги хотели взять живым; Искандер грудью защищал Михаила Александровича, и в него невозможно было стрелять, не убив и комбата. Когда же Лысенко погиб, фашисты убили его телохранителя.
Как он мог жить с обнаженными легкими, сражаться, мой Искандер? Об этом я тоже много думала в плену и часто думаю теперь. И не могу найти ответа, это выше моих сил...
Удушье стеснило мне грудь, и я очнулась. Не было воздуха, лишь спертый запах пота, портянок, прелой соломы. Я задыхалась. Ветхий сарай, переполненный нашими бойцами. Бойцы сейчас поднимутся и уйдут, а я останусь. Одна. Хочу позвать, попросить, чтоб не забыли про меня, пытаюсь приподняться... и проваливаюсь в темноту.
Во второй раз я пришла в себя оттого, что испугалась тишины. Открыла глаза и увидела Веру у окна. Ее и не ее лицо, руки беспомощно лежат на коленях. Я позвала.
— Не двигайся! — Подбежала ко мне Вера, что-то поправила в изголовье и вдруг, срываясь с голоса, зашептала-запричитала: — Лучше б ты не приходила в себя... В плен мы попали, Майка!
— Не может быть! — ужаснулась я.
На поле боя я лишилась сознания от ран, от потери крови. Последнее, что я видела, что запомнила, — как умер Искандер и как к нему на помощь бежала Вера, тоненькая, стройная, с туго натянутой на груди шинелью, косой луч солнца путался в ее пушистых льняных волосах. А как оказалась в плену — не знаю. И не попаду я в плен живая...
Вера склонилась надо мной и шепчет сквозь слезы: «Ты умирала, надо было спасать. А нас фашисты собрали в кучу и гонят. Я кричу: там в окопе умирает моя подруга, позовите хоть вашего немецкого попа исповедать ее перед смертью. И реву, реву от страха, от обиды и чтобы разжалобить немцев. А сама думаю, лишь бы разрешили взять, спасем, отходим... Ну, разрешили тебя исповедать...»
Верин голос глохнет, свет в окне гаснет. И снова проблеск сознания. Плывут перед глазами бревенчатые стены, в пазах пакля. Незнакомые девушки рвут простыню на бинты, Вера перевязывает мне раны. Она осунулась, нос заострился, в русых бровях — росинки пота. Я пытаюсь окликнуть ее и не могу раскрыть рта. И опять проваливаюсь в небытие.
Беспамятство мое, как я узнала потом, длилось несколько суток. Товарищам, оставшимся в подполье, удалось укрыть меня в глухом сельце Леонидово в доме председателя колхоза на правах дальней родственницы.
За большой русской печкой стояла кровать. На ней, более года не вставая, доживала свой век бабка Шурика, а теперь лежу я. Я еще ничего не знаю ни про бабку, ни про Шурика, ни про его мать, которую буду называть тетей Олей. Зато насекомые дают о себе знать. Они ползают по мне, набились в бинты и жалят, жалят. Я хочу открыть глаза и не могу. Чьи-то пальцы осторожно, неумело пытаются разлепить веки правого глаза.
— Разлепил.
Я увидела мальчика с черными живыми глазами и черной цыганской головой. Он улыбается, он прямо ликует:
— Ожила! Ей-бо, ожила!
— Кто ты? — невольно пытаюсь и я улыбнуться.
— Шурик... Да не елозь, а то опять в горячку хлопнешься.
«Я в горячке», — обожгло меня всю. Внезапно возникло видение огнеперого петуха, бой, смерть Лысенко и Искандера.
— Где я? Где?!
Шурик отодвинулся от кровати, нахмурился:
— Если будешь волноваться, ничего не скажу.