Вечером, когда от натопленной печки распространилась нестерпимая жара и дышать стало нечем, внезапно громыхнула дверь и в избу вошел осанистый старик. Ольга вскочила со стула, прижала к груди руки и замерла. Я догадалась — староста.
— Мир дому, — густо пробасил староста, не снимая шапки.
— Садись, гостем будешь, — смахнула ладонью невидимую соринку со стула Ольга.
— Не до сиделок мне... Слушок прошел: военнопленную приютила у себя, председательша. Иль двоюродную сродственницу Андрея?
Он, староста, отлично знал, что никакой двоюродной сестры в Осташово у председателя колхоза не было, притворяться тут ни к чему.
— Ой, горюшко мое, да ты погляди, вся она израненная, ни пить, ни есть сама не может, не то что ходить. Поимей жалость, — запричитала Ольга.
Староста не смотрит на нее, смотрит на меня прямо, твердо.
Я выдерживаю этот взгляд и с трудом размыкаю запекшиеся губы:
— Не я, так сыновья ваши, что сражаются сейчас с фашистами, отплатят вам за все.
Он подошел к кровати, широко расставил ноги и сверлит, сверлит меня колючим взглядом.
— Наши одолеют?
— Только отщепенцы не верят!
Теперь уж я сверлю старосту. Постоять за себя я не в состоянии, но умру достойной смертью.
— М-да, — мнет он бороду и уходит.
Ольга плачет:
— Что будет, что будет!..
— Как тебе не стыдно, мама! — кричит Шурик, и гневный голос его звенит где-то у меня в спине: остро, холодно.
«Вот поднимусь и уйду, поднимусь и уйду», — думаю я и час, и два, и весь вечер. Как я теперь понимаю, я тогда забылась и не чувствовала себя в плену, не понимала, что такое плен. Меня ранило, я неподвижна, только и всего. А как поднимусь, все станет на свое место: линия фронта, наш батальон, генерал Панфилов, Лысенко, Искандер. А страхи, староста и прочее — порождение больного воображения. И вообще, кто угодно может попасть в плен, только не я!... Я мечусь в постели от дурных предчувствий, все мое тело горит, как в огне, и режущая боль пронизывает мне грудь, голову, ноги.
Стучат в дверь. Я замираю. Тишина. Может быть, ветер хлопнул калиткой. Нет, Ольга Васильевна сорвалась с постели, метнулась в сени, тревожно зашептала. Звякнул крючок. Она пятится, а через распахнутую дверь в комнату вваливается староста с мешком за плечами. Он ставит мешок у шестка, смиряя бас, говорит:
— Тут тебе, Васильевна, на первый случай мука.
— Ой, да зачем же, ой спасибо! — благодарит Ольга.
Староста цыкает:
— Я у тебя не был, поняла?
Когда затихают его шаги, с печки свешивается Шурик, шепчет заговорщицки:
— А ты боялась — пропадем.
— Спи, — устало роняет Ольга.
Она неподвижно стоит у печки, возле мешка. Долго, одиноко. Но лицо ее спокойно.
Шурик засыпает, судя по ровному и глубокому дыханию. Стараюсь дышать ровно и я. Ольга Васильевна поворачивается ко мне, спрашивает одними губами:
— Забоялась?
— Ничего, прошло.
Она садится на табуретку, с которой Шура кормит меня, спрашивает:
— Замужем?
— Да.
— Такая молоденькая?
— Мне уж двадцать два.
— А по обличию девчонка. Кто муж-то?
— Военный. — И говорю с гордостью: — Мой Володя не спаникует, не покажет спину фашистам. Он громил их еще в Испании...
Ольга Васильевна сидит сгорбившись, перебирает узловатыми пальцами складки передника. Мне виден силуэт и то, как колышется ее грудь: вдох, выдох.
— А мой был хозяином. Хорошим хозяином. Колхоз на ноги поставил, люди вздохнули всей грудью. Да, вишь, нетерпелив удался: до всего ему дело было. Не всем он такой нравился.
Ольга забыла, что уже рассказывала мне об этом. Она поднялась:
— Что-то я, дуреха, ноне расстроилась. Кому теперь интерес до чужого горя... Да, может, он и вправду был непутевый, Андрей.
Я хотела рассмеяться, но не смогла, поморгала лишь здоровым глазом:
— Тетя Оля, не умеете вы лгать. Ведь знаете: хороший он.
— Не умею, — выдохнула она и, уронив лицо в ладони, тихо заплакала.
В тот вечер она стала мне матерью. Родной. И вообще я горячо полюбила всех наших людей — и Шурика, и старосту. Деревня Леонидовка находилась на отшибе в густом лесу, бои шли где-то невдалеке, и неприятелю пока было не до нас. Тихо, спокойно, как и не было войны. Для размышлений у меня времени хватало. Я стала быстро поправляться, начала ходить по комнате, хорошо ела.
Вездесущий Шурик приносил новости то радостные, то печальные.
— Знаешь, сколько психических фашистов возле фабрики Ленина положили наши...
— Эх, сдали Волоколамск...
— Тетя Майя, тетя Майя, наши подбили пятьдесят ихних танков возле Дубосекова!..
Пришла как-то Вера, красивая, пышноволосая, заохала, заахала:
— Ах, Майка, Майка, где твой румянец, высокая грудь, быстрая походка? Одно утешение: такая ты фрицам едва ли приглянешься.
Она плачет и смеется сквозь слезы.
— Твои часики, деньги и документы припрятала в надежное место.
— Спасибо. Но я хотела спросить... как твой лейтенант?
У Веры туманятся глаза. Она садится на скамью, усаживает меня:
— Молчи... не надо! — И после паузы: — Ты давно догадалась, что у нас любовь?