Ах, этот Шурик! Сколько он нес в себе света, чистоты, любви и ненависти! Сколько в нем было энергии и какая сила верности и преданности жила в нем, деревенском русском мальчугане! Сколько он сделал добра всем нам, попавшим в беду. И не потому, что ему, мальчонке, жалко было видеть нас. Нет, все это делал он с сознанием долга перед Родиной. Он, конечно, не произносил этих высоких слов, но я произношу их сегодня, чтобы ты Шура, услышал меня и узнал: все годы, и трудные и радостные, я вспоминаю о тебе с благодарностью...
Помню случай... Я уже несколько дней лежала в доме председателя колхоза, но все еще была в тяжелом состоянии. Сознание то проваливалось, то возвращалось. В тот вечер мне стало легче, и я наслаждалась покоем. Шурик засветил семилинейную лампу, подвешенную над столом, и комната почему-то стала маленькой, в каждом углу притаилась тоска.
— А где тетя Оля? — спросила я.
— Когда надо — придет, — отозвался Шурик. И сухо добавил: — Я тоже ухожу. Но ты не скучай, к тебе будет гость.
И не успела я сообразить, куда он клонит, Шурик убежал. А вскоре гость постучался в дом. Хромой. После болезни, перенесенной им в детстве, у него стянуло сухожилия под правой коленкой. С тех пор он припадает, кланяясь встречным людям, домам, деревьям, земле-матушке.
Хромой поздоровался и принялся рассматривать рваную обувь, валявшуюся под лавкой.
— Кто вы? — спросила я.
— Сапожник, простой человек, значит, — певуче ответил он.
— Сапожник?! — почему-то обрадовалась я.
— Он самый.
Мне было легко с ним, да и соскучилась я по общительным людям. А Хромой был им. Тогда впервые по селу поползли слухи, что фашисты взяли Москву. Я не верила, а сердце будто камнем придавило. И когда Хромой, взяв в починку мои опорки, собрался уходить, я спросила:
— Что Москва?
— А что с ней может случиться? — испытующе посмотрел он на меня.
«С ним надо прямо», — поняла я и сказала:
— Ходят разные слухи...
Он улыбнулся:
— Собака лает, ветер носит. — И убежденно: — Не тревожься, фашистам в ней не бывать!
С тем и ушел.
Вскоре вернулся Шурик, и я ему сказала:
— Был сапожник.
— Хромой?
— Да. По-моему, хороший человек.
— Хороший... Его, наверное, наши специально оставили.
С того вечера мы подружились, у нас появились общие интересы, тайны, надежды. Мы жили одной жизнью, одним ожиданием. Не одинокие, не замкнутые в своем ожидании. У нас появились настоящие друзья.
Он все понимал, Шурик, да не всегда мог справиться со своими чувствами. Вот и теперь, сам баюкает меня песней «Если завтра война, если завтра в поход», а в руках вертит противотанковую гранату. Брови сомкнуты, лицо напряженное. Что-то задумал Шурик вопреки нашему уговору не привлекать к себе внимание немцев. Я едва различаю его сквозь мутную пелену, застилавшую мне глаза, и окликаю:
— Шура...
— Проснулась наконец... На, пей парное молоко — полезно.
— Спасибо. — Я пью, и молоко прикипает к моим разбитым губам.
Шурик отводит в сторону глаза, грустно говорит:
— Нет мочи терпеть: и Коржуновых и Дзюбу истребить бы...
— Истреби, — говорю я.
— Я бы их давно отправил на тот свет, да... — Шурик шмыгает носом. — Хромой не велит... А они как терзали тебя, изверги! — И он крепко сжимает гранату худенькой, в цыпках, детской рукой. — Ну да теперь час расплаты не за горами, как говорит Хромой.
Мы и не подозревали, как он близок, час расплаты. Гул битвы раздавался ближе, ближе. Фронт приближался к Леонидовке. В тот день наступила тишина. Фрицы шныряли по дворам с подозрительными лицами, замышляя недоброе.
О нас в льносушилке забыли, даже часового не стало. Женщины разбились на стайки, тревожно шептались. Повязалась платком и ушла тетя Оля, за ней Шурик.
Они появились среди ночи вместе с Хромым. Хромой командовал:
— Собирайтесь, будем пробираться к своим... да не шуметь!
До лесной опушки больше ползли, чем шли. «К своим... к своим... к своим», — мысленно повторяла я и ползла за всеми, не чувствуя ран. На глухой просеке нас ждали военнопленные.
— Майка, где ты? — окликнула меня Вера. Налетела, тормошит меня, целует:
— Неужели свобода, Майка?!
Меня оставили силы. А Хромой торопит: вперед, вперед, будет погоня. Красноармейцы из веток сосны сделали носилки и понесли меня. Шурик шагает рядом, доверительно говорит:
— Сегодня они хотели устроить облаву и всех — в Германию на каторгу. А Хромой да Верин лейтенант устроили наш побег.
«Хромой здесь, а лейтенанта не видно. Где он и что с ним?» — думаю я, не смея спросить у Веры.
Шуршит снег, а деревья молчат, и небо молчит. Внезапно черную зловещую тишину разорвал огненный гром наших «катюш». Совсем близко застучали пулеметы наши и вражеские. Донеслись голоса, урчание моторов. Хромой увел нас с просеки в поросший кустарником овраг. И вовремя: по ней один за другим прогромыхали три наших танка. Танкисты стреляли из пушек красными шарами. Густо засвистели пули, подрезая лапчатую хвою.
На меня посыпался снег. Я приподнялась на носилках и только теперь разглядела, что уже светло, что наступило утро. У красноармейцев, которые несли меня, были бледные, без кровинки лица.