Да, я догадывалась. И не только я...Он — это уполномоченный особого отдела в нашем батальоне. Их с первых дней знакомства влекло друг к другу. Конечно, они скрывали свои отношения. Да разве скроешь от солдат на фронте?
Вера обнимает меня, и я чувствую, какое у нее горячее тело.
— Понимаешь: война, плен, страдания, а у нас такая любовь, такая любовь! И главное, хочу ребенка, понимаешь...
На фронт я шла воевать, стрелять, перевязывать раненых, убивать врагов. Сама могла быть убита. А тут плен, председатели колхозов, какие-то старосты, Шурики, любовь! Нет, не такой мне виделась война.
Вера продолжает, как в забытьи:
— Мне порой кажется, что он ради меня попал в плен. Каждую минуту его могут разоблачить и — смерть. Меня к ним за проволоку пускают и нам удается переброситься двумя-тремя словами.
— Твой особист вовсе не ради любви вашей пошел в плен...
У Веры глаза стали чужими:
— А как ты думаешь: легко нести службу, которую ему поручили? Такое каждому шибздику по плечу, думаешь?
— Не каждому, — сдаюсь я, понимая, как дурно поступила.
Вера отходит.
— Он велел предупредить: скоро всех военнопленных фашисты приберут к рукам. Ему удалось связаться не то с местными партизанами, не то с подпольщиками. Организуется наш побег и переход через линию фронта. А ты... словом, поправляйся. Ударными темпами поправляйся.
Поправиться я не успела. Душой окрепла, но кровоточили раны.
Вера больше не приходила. Томительно тянулись дни, а она не приходила. В Леонидовке, предупредил Шурик, появились немцы, полицаи. Пока живут мирно, но высматривают, вынюхивают.
Однажды среди ночи всех жителей села согнали в дом тети Оли. Шепчутся женщины, вздыхают, шмыгают носами. Темно, тесно, от спертого воздуха дышать нечем. Издалека доносятся глухие орудийные раскаты. По голосам я различаю, когда стреляют немцы, когда наши бьют. Наши настойчиво, яростно, значит, наступают, а те зло огрызаются.
— Слышите, — говорю я женщинам, — наши близко!
Вдруг распахивается дверь и кто-то невидимый в потемках с порога кричит:
— Товарищи колхозники, наши пришли, красноармейцы!
Что тут началось: объятия, слезы, смех. Мечутся по тесной комнате, возгласы:
— Родимые, не дали поганым фашистам погубить нас!
— Не оставили в беде!
— Встретить надо, бабоньки, хлебом-солью...
Я тоже обнимаюсь со всеми, забыла о ранах. А в голове сверлит: где я слышала этот голос? Хочу пробиться к человеку, который принес радостную весть.
Внезапно вспыхнули карманные фонарики. Заметались снопики света, раздалась немецкая речь. Мы остолбенели: в дверях с автоматами наперевес стояли фашисты; кое у кого в руках были плетки. Впереди всех с белой повязкой на рукаве Дзюба. Я сразу узнала его. Он-то не мог узнать меня в толпе, да и остались от меня той, прежней, кожа да кости.
Говорит Дзюба:
— Красноармейцам обрадовались, колхознички... А ну, выходи, советские!
По нашим головам пошли гулять плетки. Женщины шарахнулись, негодуют, норовят оттолкнуть автоматчиков. Куда там...
Когда рассвело, погнали нас по пустынному заснеженному полю с волнистыми рядами неубранного льна. Дует ветер, знобит. В мутном небе потянулись на восток первые немецкие бомбардировщики. Тупое безразличие овладело всеми. Я это чувствую по тому, как все мы в молчаливом покорстве идем туда, куда нас гонят. А куда и зачем — не все ли равно. Пусть каторга, пусть расстрел — все равно.
Нет, не все равно. Нас не гонят — мы сами идем. По снежной целине, по неубранному льну... А по большаку еле ползут подбитые немецкие танки, повозки, орудия, ползут на запад. Понуро шагают раненые тоже на запад. Канонада все слышнее, напористее. Женщины мои подняли головы, и шаг их стал тверже. Снег под ногами похрустывает радостно. Так обреченные не ходят...
Нас водворили в льносушилку. Правда, не всех. Почему-то не тронули Коржуновых: отца и двух дочерей. Про них тетя Оля рассказала мне: когда в Леонидовку входили фашисты, Коржунов-отец встретил их хлебом-солью, а по бокам красовались дочери.
Чтобы не замерзнуть в льносушилке, женщины принялись затыкать дыры куделью.
Потянулись тревожные дни. Про нас словно забыли. Я слушала фронт, гром наших орудий.
— Слышите, — сзывала я женщин, — это наши пушки по их танкам бьют. Слышите, как звонко и часто — значит, прямой наводкой. А там, левее, — гул. Это гаубицы по отступающим фрицам колотят.
— И откуда ты такая грамотная?
— Ой, совсем близко, родимые мои, хорошие, «катюша» сыграла! Скоро наши появятся, честное слово, скоро!
Шура зачарованно смотрел на меня, ловил каждое слово. Однажды, когда я особенно увлеклась, он больно толкнул меня в бок. И только тут я заметила — женщины присмирели. Позади меня стоит незнакомая щекастая молодуха, нехорошо улыбается:
— Агитируешь, соловьем заливаешься... Ну, ну, пой, пока кошечка не съела, — и ушла, покачивая крутыми бедрами.