— Нет, не хочу, — сказала мать, — никак не хочу! И ты его тоже не хочешь... Ганс, иди-ка, голубчик, погуляй по саду. Сними эти доспехи, сейчас и без того жарко... — Она провела рукой по моему лбу. — Вон как ты вспотел!
— Вот, вот, внушай, внушай ему, что дело только в погоде! Ни при какой погоде, — закричал он, тараща глаза, и борода у него затряслась, — ни при жаре, ни при дожде ты не наденешь этого кровельного железа — и марш!.. Что ты делал?
— Ловил с Куртом щеглов, — сказал я, глядя на мать и выбирая удобную минуту, чтобы опять заплакать.
— И марш с Куртом ловить щеглов!
Мать сняла мои доспехи, аккуратно положила их на стул и поцеловала меня в макушку.
— Приходи потом в столовую, — шепнула она мне, — я тебе что-то дам. Но только не сейчас, а попозже. Ладно?
Я побежал отыскивать Курта. На пустыре его не было. Я пробежал мимо клумб — везде были следы его недавнего пребывания; здесь горшки с цветами стояли прямо на земле, там клумба была разрыта, кое-где приготовлены лунки, а около стены стояли садовые грабли и подле них лейка, полная воды.
— Курт, Курт! — позвал я.
Мне никто не откликнулся.
Я побежал на кухню. Тонкий голубой воздух стоял над плитой. Марта, разомлевшая, сердитая, иссиня-красная, как отварная свёкла, наклонившись над плитой, колдовала над кастрюлями.
Около неё стоял камердинер дяди и что-то говорил.
Я прислушался.
— Затем всё это мелко рубится, поливается уксусом, посыпается настоящим кайенским перцем, — ещё по вкусу можно сюда добавить корицы, и, пожалуй, немного ванили, — и ставится в формах на лёд.
Он говорил медленно, солидно и напоминал мне отца, объясняющего своим студентам особенности какого-нибудь доисторического черепа.
— Когда так при температуре ноль по Цельсию он простоит не менее восьми часов... — говорил камердинер.
— Нет, пригорит, обязательно пригорит! — вдруг сокрушённо воскликнула Марта. — Разве на таких дровах что-нибудь сваришь? — Она злобно поглядела на камердинера. — Ну, а щуку по-еврейски вы вашему барину готовите? — спросила она с вежливой ненавистью.
Я побежал дальше.
Не было Курта и в его комнате. На столе стояла клетка со щеглами, и двое наиболее отчаянных, ещё попискивая, взлетали, ударяясь о крышку клетки, неуклюже трепеща крыльями, и злобно бились о прутья; другие, уже смирившись, клевали коноплю или, нахохлившись, сидели на жёрдочках. Некоторые спали.
«Да куда же мог он деваться?» — подумал я в отчаянии.
И только в середине парка, на полянке, образованной небольшой липовой рощицей, я увидел Курта. Он быстро ходил взад и вперёд, что-то бормоча себе под нос.
Не знаю, почему я остановился и не побежал к нему. Полянка была не очень большая, и он ходил по ней крупными, размеренными шагами — десять шагов туда, десять шагов обратно, — и когда, поворачиваясь, он обернулся ко мне лицом, я даже не сразу узнал его — до того чем-то очень тонким, почти неуловимым, но сразу изменившим его, он не походил на того весёлого, развязного цыгана, который сегодня со мной ловил щеглов. Выражение большой сосредоточенности и углублённости во что-то понятное ему одному и дотоле тщательно скрываемое от всех лежало на его лице, и в то же время лицо его было бледно, устало, даже помято как-то, и большие чёрные глаза (я только сейчас разглядел, что они большие и чёрные) смотрели прямо перед собой. Он прошёл ещё раз, теперь уже быстро, почти бегом. Потом шаг его стал замедляться, замедляться. Он остановился, поднял руку ко рту, погрыз ноготь, потом глубоко вздохнул и сел на ствол срубленного дерева. Оно лежало здесь уже давно, лет пять, наверное, наполовину уже истлело, и в нём находилось несколько гнёзд чёрных ядовитых муравьёв. Курт взглянул себе под ноги и рассеянно постучал по коре. Оттуда сейчас же выскочил целый полк этих насекомых и засновал по дереву. Тогда он отодвинулся немного, несколькими быстрыми, сильными ударами отряхнул колени и сейчас же забыл о муравьях.
Так, отрешённый от всего, подперев рукой голову, он просидел несколько минут неподвижно.
— Да, — сказал он, словно решив про себя какой-то важный и сложный вопрос. — Да, так, — и раздумчиво покачал головой.
Потом полез в сапог, вынул длинный, тонкий нож, которым обыкновенно охотники приканчивают добычу, и стал застругивать какую-то палочку. Отложил одну, взялся за другую, застругал и её и вдруг случайно посмотрел на свою руку.
В руке был нож.
Он поднял его и снова опустил, как будто нанося удар. При этом лицо его было неподвижно, а губы шевелились.
Я смотрел на него из кустов, не узнавая.
Да! Да! Это, несомненно, был какой-то новый, совершенно незнакомый мне человек. Всё повседневное, мелкое сошло с его лица, хотя в нём ничто не изменилось. Но так, например, неуловимо и существенно меняется лицо покойника или человека, воочию увидевшего смерть.
— Да! — повторил он громко, отвечая каким-то своим мыслям. — И стихи, а также и стихи.
И вот, глядя неподвижно и зорко в чащу, он вдруг проговорил:
Я б хотел, чтобы враг тебя бил до конца,
Чтоб он не жалел ни гранат, ни свинца,
Ни зарядов, ни пуль, ни железа, ни мин,
Чтоб ревел в его танках весёлый бензин,