В третьем часу государь возвратился со смотра и принял меня в своем кабинете. Он обнял меня и благодарил особенно за экспедицию в Египет и особенно за экспедицию в Турцию, расспрашивал несколько подробностей о пребывании нашем в Константинополе и войсках наших, о духе и состоянии оных. Я отвечал, что войска 26-й дивизии еще молоды и слабы и что хотя они одушевлены пылким желанием к службе и действию, но что люди еще слабы и неспособны были бы к перенесению больших трудов; касательно же польского духа между офицерами объяснил ему, что ничего подобного не было, но рассказал ему также о подброшенном ко мне письме одним портным-поляком, когда мы уже отплывали, на имя одного штабс-капитана Лишинского, в коем он просил уплаты денег за сшитый сюртук и уведомлял о скором прибытии в лагерь наш каких-то польских вельмож, которые будут отыскивать людей, преданных своему отечеству. По исследованию в карантине письма сего оказалось, что портной сей, испортивши сюртук офицеру, не получил за оный денег и написал письмо сие, ко мне подброшенное, из злобы, дабы навести подозрение на офицера. Я говорил также государю, что в инвалидной роте моей находилось 40 человек природных поляков, служивших в рядах мятежников, но что люди сии вели себя примерно во все время.
– Эти отзывы я ото всех слышу, – говорил государь; – их несколько тысяч в Балтийском флоте, и ими не могут нахвалиться начальники их, так что я даже боюсь, чтобы к ним не было особенного пристрастия.
В разговорах о делах я изложил государю вкратце поступки мои в Египте и объяснил, как войска мятежного паши были остановлены влиянием слов Е. В. на Махмет-Али, чем и был спасен Константинополь. Государь сказал мне, что он виделся в последнюю поездку свою в Германию с австрийским подполковником Прокешом, ездившим в Александрию[175]
и, по словам его и по всему, что он видел, уверился, что я умел говорить с пашой Египетским и вел себя точно так, как он желал. Прокеша называл государь словоохотливым.Государь говорил, что Австрия совершенно действовала в его видах, и что он весьма доволен поступками двора сего; о Пруссии он ничего не говорил, и в самом деле посланник державы сей в Константинополе, действуя ли по внушению жены своей француженки, или по наставлениям министра своего, не показывал к нам расположения. Государь продолжал:
– Странно, что общее мнение приписывает мне желание завладеть Константинополем и Турецкой империей. Я мог сие два раза уже сделать, после перехода через Балканы и ныне; но я весьма далек от сего. Мнение сие осталось еще со времен императрицы Екатерины и так сильно водворилось в умах, что самые умные политики в Европе не могут в оном разувериться. Какая мне выгода завоевать Турцию, держать там войска? Да допустила ли бы меня и Австрия к сему? Какие от того бы могли быть выгоды для нашей матушки-то России, то есть для губерний Ярославской, Московской, Владимирской и проч.? Мне и Польши довольно. Но мнения сии так вкоренились, что трудно в сем и разуверить. Мне выгодно держать Турцию в том слабом состоянии, в коем она ныне находится; сие и должно поддержать, и вот настоящие сношения, в коих я должен пребыть с султаном.
Я отвечал, что без сомнения Турция окажет Е. В. более пользы, защищая Дарданеллы, но что она не в состоянии исполнить обязательств своих в сем отношении по слабости своей.
– А я готов буду поддержать оное войсками, – прервал государь.
Долго его величество расспрашивал меня подробно обо всех сановниках турецкого двора, о сераскире, Тагир-паше, Ахмет-паше и прочих. Я отвечал о них, что знал.
– Я ото всех то же самое слышу, – продолжал государь, – и по всему кажется, что только один сераскир и есть способный; но можно ли на него расположиться?
– Он слишком стар, – отвечал я, – чтобы предпринять что-либо против своего доброго имени, а человека сего можно всегда привязать, льстя его самолюбию.
Тагир-пашу я изобразил, как человека способного, но безнравственного и корыстолюбивого; Ахмет-пашу, как близкого к султану, но с ограниченными дарованиями.
Все вопросы и суждения государя были исполнены основательности и благоразумия; обхождения его со мной были ласковы и очень милостивы. Он, наконец, спросил меня, доволен ли я, что он меня причисляет в число своих, назначив меня адъютантом своим. Я благодарил его за милость его. При сем случае я сказал государю, что по поручению, данному мне перед отъездом моим из Петербурга дознать, согласен ли будет султан принять христианскую веру, я старался изведать о сем сколько мог, не выставляя мысли сей, но что я ничего не мог узнать основательного, исключая того, что мне говорил Рёльи об общем мнении, которое было распространено в разбитом после Гомского сражения турецком войске, что султан уйдет к неверным и, приняв веру христианскую, возвратится в Царьград с российской армией.
– Мнение сие, – продолжал я, – показывает, что мысль сия хотя и была всем противна, но не чужда, а, вероятно, основана на каких-нибудь суждениях или разговорах о сем предмете.